Вольф Мессинг - Я – пророк без Отечества. Личный дневник телепата Сталина
Зато Берия отличался потрясающим трудолюбием, острым умом и быстротой принятия решений. Нет, не скоропалительных, а как раз обдуманных – этим он напоминал талантливых врачей, умеющих сразу и точно ставить правильный диагноз.
Наметилась проблема? Нарком быстро ее просчитывает и находит варианты решения. Выбирает лучший – и за дело.
А насчет развратных наклонностей…
Сластолюбец выдает себя сразу, у него на уме одни женщины. Прелюбодеяние для него значит очень многое, это искажает психику и читается сразу. У Берии этого не было, и я не знаю причин, которые подвигли сплетников на раздувание именно таких, пикантных слухов. Уверен, их распускал враг, чтобы вызвать в народе возмущение: как бы ни хаяли коммунистов в Европе, что бы ни говорили о царящих в СССР нравах, я видел в этой стране стойкую приверженность к целомудрию.
Именно поэтому всякий развратник вызывает у советских людей презрение и порицание.
И потом, нарком Берия руководил не только внутренними делами. В его ведении находились также полиция, которую здесь называли милицией, архивы, тюрьмы и лагеря, пограничники и пожарные, госбезопасность, картография, строительство шоссейных дорог, лесная охрана и что-то еще.
И при такой-то загруженности ездить по Москве, высматривая женщин посимпатичнее?! Бред.
Товарищу Кузнецову я растолковал, что Берия ничего-то мне не предлагал, просто потому, что я сам не уцепился за его слова, не стал выпрашивать постов, чинов и окладов повыше.
И нарком вовсе не был недоволен моим решением, напротив.
Еще и года не прошло, как Брест вернулся в состав СССР.
Там, в пограничье, сейчас неспокойно, остро не хватает специалистов и каждый человек на счету.
А уж артисты – любые! – просто нарасхват. Я там окажусь к месту – сам из Польши, я буду своим среди местных поляков, мне даже переводчик не потребуется.
Заодно и подучу русский. В общем, Брест – лучшее место жительства.
Нет, Кузнецова я тоже понимал: жизнь в Москве была и сытней, и разнообразней. Но от моего «переводчика» ускользало главное – мне было все равно, где жить, лишь бы в границах Советского Союза. Здесь мне было спокойно. А сытость я добуду, работать не разучился!
24 октября, Брест
В Бресте меня принял зампредседателя Брестского облисполкома. Звали его Петр Андреевич Абрасимов.
По указанию из Москвы он должен был выдать мне документы и устроить на работу, но Петр Андреевич оказался не только чутким руководителем, но и просто хорошим человеком.
Работая по совместительству в отделе культуры, он нашел мне ассистентку, познакомил меня с импресарио – Владимиром Садовским.
Причем это был не мой личный импресарио, а всей группы – я впервые попал в творческий коллектив, что для меня было необычно. Садовский был также лектором, и каждое наше выступление начиналось с его лекции. Затем выступал декламатор, проходило несколько музыкальных номеров – куплетист и певица, а под конец на сцену выпускали меня.
«У тебя интересный номер, поэтому тебя надо оставлять напоследок, – объяснил мне Владимир, – чтобы народ не разбегался…»
Приятно, конечно, что тебя ценят, но выступать в конце для меня сложно: люди возбуждены, они переполнены впечатлениями, и надо прилагать куда больше сил, чем обычно, чтобы «держать зал».
Мало того, мне приходилось выступать в паре с фокусником ЯномСтрулло, а я не хотел, чтобы публика принимала мои опыты как фокус.
Хотя Ян, которого по-настоящему звали Меер (он был из люблинских евреев), походил на Леона Кобака[45] – тот тоже считал демонстрацию моих способностей фокусами.
«Раз непонятно, значит фокус». Каково?
Самое свое первое выступление я начал с сеанса гипноза – на это уходило меньше всего сил, а публике нравилось.
Вызвав добровольцев из зала, я внушал им изображать скрипача или пианиста, читать стихи с выражением и прочие «фокусы».
Народу в зале стало интересно, и тогда я перешел к чтению мыслей. Моя ассистентка не слишком хорошо понимала, что ей надо делать, и в основном мило улыбалась.
Номер с чтением мыслей давно уж был мною отработан, и многие приемы проходили чисто механически. Это не значит, конечно, что я выступал по одному и тому же лекалу – схема была одна, а наполнение, так сказать, разное. Невозможно представлять одно и то же в Варшаве, Париже и Бресте.
Люди различных наций думают чуть-чуть иначе, у них другие привычки и табу, свои легенды, понятия и пристрастия. То, что покажется фривольным немцу, у французов не вызовет особой реакции, а немецкая сентиментальность будет раздражать «лягушатников».
В общем, выступление удалось, мне долго аплодировали, а члены группы все допытывались, как же я проделываю все то, что показал на сцене. Я честно признался, что понятия не имею…
17 октября 1940 года, Брест
Год я здесь, а оттуда – никаких вестей. Из газет и разговоров я узнаю, что в Польше ныне устанавливается «новый порядок», да и самого названия «Польша» более не существует – Гитлер повелел называть эту страну «генерал-губернаторством».
И что случилось с моими родными, я не знаю до сих пор.
Иногда просто раздражение берет: к чему мне это дурацкое умение провидеть будущее, если для самого себя я мало что могу предсказать?
С отцом я уже как бы попрощался: по всей видимости, он умер.
Я почувствовал это – словно оборвалось что-то во мне, перестало быть. Наверное, нас с ним связывало куда больше, чем память, какая-то незримая ниточка протягивалась-таки между нами.
И вот она лопнула…
А братья мои? Дядька Эфраим? Племянники и племянницы? Где они? Что с ними?
Вот пишу это – и будто выговариваюсь перед кем-то. Перед бумагой! А кому еще откроешься? «Кому повем печаль мою»?
Не знаю, для чего другие люди пишут дневники. Иные имеют своею целью запечатлеть ускользающие из памяти подробности, чтобы много позже освежить воспоминания, сравнивая свою жизнь, свою избранную в ней позицию со своим прошлым «Я».
Чего прибавилось с той поры, когда ты был молод и горяч? Опыта? Страданий? Болей? А убавилось чего?
Безрассудности? Максимализма, когда мир вокруг или черен, или бел, без полутонов?
А я, наверное, просто советуюсь с бумагой, обращаясь к себе теперешнему и к тому Велвелу, что состарится.
Я веду с тем стариком неспешный разговор, рассказываю ему о своем житье-бытье. Если он откроет когда-либо эту тетрадь, то, наверное, удивится, сколько всего ушло из его памяти, и грустно улыбнется, читая о моих сегодняшних метаниях.
Наверное, он – будущий «я» – будет уже близок к пониманию тщеты всего сущего, но мне сегодняшнему всего сорок, я еще не изжил в себе иллюзии молодости, и тот, кем мне доведется стать лет через тридцать, ныне не указ.
Хорошо ему, престарелому Велвелу! Все уже отболело, посеялось прахом. Он привык к своим потерям, привык к одиночеству, а я тут мечусь, все пытаюсь спасти и уберечь, но всякий раз понимаю, что все мои попытки обречены на неуспех.
Постоянно меня мучают воспоминания, я перебираю и перебираю в уме подробности нашей последней встречи с отцом, пытаюсь понять, смог бы я спасти его от немцев, уберечь, увести с собой сюда, в СССР, или же я сделал все что мог?
Понимаю, что чувство вины не покинет меня все равно, хоть сто раз докажи себе свою неповинность, а все равно грызу себя и грызу. Что ты станешь делать…
И обратиться за помощью не к кому. Не станет же Берия засылать в Германию секретного агента только затем, чтобы тот разведал, где мои родные!
Пообщавшись с Абрасимовым, я принял его предложение – отправиться с гастролями в Вильну. Была у меня надежда, что тамошние евреи-литваки не утратили каналов связи с Польшей и могут мне хоть что-нибудь рассказать.
Что и говорить, надежда зыбкая, но другой у меня нет.
19 октября, Вильно
Зря я надеялся. Мне, конечно, сочувствовали, но лишь руками разводили – немцы не афишировали свои темные дела.
Старый Иосиф сообщил, что евреям в «генерал-губернаторстве» приходится туго. В Варшаве их всех сгоняют в гетто, и они там мрут от голода и болезней или надрываются, работая на немцев по двенадцать часов в день без выходных.
А еще есть концлагеря, куда евреев отправляют тысячами, и зовутся те лагеря мрачно – «лагеря смерти».
И что мне было думать?
Разнервничавшись, я отправился в синагогу.
В СССР религии были не в чести, и я обычно придерживался привычек атеиста, но тут, как говорится, приперло.
Как раз была суббота.
День стоял на диво теплый, но под сводами синагоги было зябко.
Я, впрочем, не чувствовал холода, слишком был сосредоточен на своем. Нет, я не молился Богу, я просто стоял и думал, погружаясь в торжественную тишину храма.
Порою чудилось, что лишь тончайшая грань отделяет меня от божества. Словно вокруг меня распахивалась бесконечность, открывалась гулкая пустота, и незримое присутствие Создателя улавливалась на уровне ощущений.