Хельмут Крауссер - Эрос
Вот такие ужасы. Правда, многое рассказывалось, похоже, лишь для того, чтобы нагнать на меня страху. Это были грубые, неотесанные люди, ожесточенные и разочарованные жизнью или, точнее сказать, войной.
К нашей палате прикрепили двух медсестер Агнес нравилась мне, а другая, Криста, была старой и злобной каргой. Агнес ухаживала за нами днем, а Криста работала в ночную смену.
– Так, господа, все закончили свои дела? Значит, выключаем свет! Здесь не курят. А вы, юный господин, не соизволите ли больше не ссать в кровать, а то живо заверну в пеленки!
Ведьма паршивая! Однако и сюда проникали лучи света. Момент, когда сестричка Агнес обтирала нас нагретой гигиенической тряпочкой, являлся главным событием дня для всех без исключения пациентов. У всех вставало; даже у лейтенанта Кролльмана поднималось то немногое, что осталось после осколочного ранения в пах.
На больничной койке я провел две недели. Агнес баловала меня, интересовалась моим самочувствием, ведь сыпь почти прошла. Это была веселая ловкая девушка с легким берлинским акцентом.
– Еще каких-то пять деньков, и тебя выпишут домой, – с улыбкой сообщила она.
Но время ускорило события. В тот же день, третьего ноября, в больничное здание угодила бомба. По воздушной тревоге началось перемещение пациентов в подвал, но это оказалось не так-то просто сделать и требовало гораздо больше временя, чем нам было отпущено до начала бомбежки. Помню больных, из последних сил ковыляющих по коридору в убежище, калек, толкающихся и ударяющихся о стены, лишь бы поскорее достичь безопасного места. Я молился. Но не святой Марии.
Я молился Софи, священной Софи. «Благословен плод чрева твоего; светлый лик твой всегда надо мной». Грохотал гром. Недавно пристроенный восточный флигель госпиталя был полностью разрушен. Из подвала доносились крики и стоны. А потом, после налета, по коридору потянулась молчаливая, полубесчувственная процессия пациентов, снова направлявшихся в свои палаты, на месте многих из которых теперь дымились руины. Посреди главного холла на носилках лежали убитые. Среди них, рядом, сестра Криста и сестра Агнес. В тот день я понял, что Бога нет.
Спустя сутки меня выписали домой как «почти здорового»: не хватало мест для гораздо более тяжелых больных. Телефонная связь не работала. До Ледяного дворца я добирался три километра пешком.
Пока я шел, видел обгорелые трупы. Многие выглядели так, словно чья-то неумелая рука вырезала их из угольной глыбы. Только представьте себе: до сих пор я никогда не видел покойников. И вместе с тем можно сказать, что мне повезло: эти мертвецы больше походили на мумии египетских фараонов из учебника с черно-белыми фотографиями. А ведь мне могли встретиться гораздо более страшные вещи.
Когда отец увидел меня, он заплакал от счастья. Сказал, что любит меня, однако обнять даже не подумал. Меня ожидала ссылка в комнату, со всем мыслимым комфортом. На следующий день Мюнхен бомбила едва ли не тысяча самолетов, но судьба вновь пощадила наш дом.
То, о чем рассказывал фон Брюккен, вступало в странное противоречие с тем, как он рассказывал. Тон его был поразительно бесстрастным, почти монотонным, без каких-либо замедлений или ролевой игры, с помощью которых рассказу можно придать саркастические или трагические нотки. Как ни удивительно, подобный отказ от драматизации придавал истории этого человека особенную глубину и достоверность. Через какое-то время я стал слушать более рассеянно, но вовсе не потому, что стало скучно, наоборот, я, казалось, впал в состояние транса и стал, скорее, ощущать слова моего собеседника, чем слышать их.
Иногда между нами возникала некоторая ирреальная отчужденность, может, это происходило даже намеренно. Я заметил, что фон Брюккен то и дело с осторожностью поглядывает на меня, как поглядывает на соседа по купе пассажир, не желающий показаться навязчивым.
Несколько раз я поймал себя на том, что уже не слушаю, а раздумываю над необычной беспристрастностью того или иного слова.
Фон Брюккен выключил диктофонную ленту и объявил, что сейчас будем ужинать. Мы сели за трапезу, в полном молчании, словно монахи: И только после тарелки супа он задал мне единственный вопрос о том, над чем я работаю в последнее время. Я ответил, что пишу своего рода биографический роман о композиторе Пуччини. Мой собеседник коротко улыбнулся, однако детали этой работы его не интересовали. Мы ждали, когда принесут второе. За столом снова царило молчание.
После полудня
На кухне висела карта Европы, на которой один из наших слуг, старый лакей Альфред, отмечал цветными флажками продвижение войск – участников антигитлеровской коалиции. И все обитатели дома, в том числе я, наглядно видели актуальное положение дел. На первый взгляд ситуация не выглядела слишком угрожающей для Великой Германии. Наши войска стояли в Норвегии, Италии и даже, благодаря Арденнской операции, в отдельных частях Франции. И только на Восточном фронте флажки почти ежедневно понемногу отодвигались влево.
В нашем саду в кирпичной ограде была небольшая дыра, откуда, несмотря на комнатный арест, я то и дело поглядывал на улицу. Я искал Софи в толпе, что возвращалась вечерами после рабочей смены, но ни разу мне не удалось увидеть ее. За внешним видом нашего участка тоже следили заводские рабочие. Клумбы были всегда ухожены, гирлянды лампочек в полном порядке, а на газоне рядом с подъездной дорожкой трудились садовники с канцелярскими ножницами в руках. Это сущая правда.
Почти две недели мы не спускались в убежище. Хотя временами звучала воздушная тревога, но бомбежек за нею не следовало. И я не знал, считать это счастьем или наоборот. Я мечтал увидеть Софи и не видел. С момента нашей последней встречи она уже должна была выздороветь. День величайшего события постепенно приближался. Мама молитвенно складывала руки: «Более милостивый, сделай так, чтобы сегодня ночью не было воздушной тревоги!» Но она явно путала британцев и американцев с Богом.
Отец чувствовал себя виноватым, что ни разу не пришел ко мне в больницу, и однажды попытался объяснить мне причину этого. Вечером, накануне великого визита, мы сидели в зимнем саду, и впервые мне было дозволено немного сократить то почтительное расстояние, на котором я держался от отца – как в физическом, так и в духовном смысле.
– Господин министр в первую очередь – художник. Большой художник никогда не пренебрегает своим искусством, напротив. Однако рассчитывать на то, что его планы реализуются, он может только после победоносного окончания войны. До чего же последовательна его позиция – посвятить все свои творческие силы делу нашего вооружения! Без сомнения, он самый радикальный художник из всех существующих, и это настоящая фантастика, истинный немецкий фанатизм, которому завидуют все остальные народы.
Должен признаться, слова отца произвели на меня глубокое впечатление.
Вечером следующего дня подъездная дорога к Ледяному дворцу освещалась факелами. Я считался уже незаразным и вместе с другими членами нашего семейства трепетно ожидал начала грандиозного события у парадного подъезда виллы. Разумеется, на мне были пиджак и галстук. Дай моей матери волю, и я ходил бы при полном параде каждый день, но, к счастью, у отца имелось предубеждение к подобным перегибам, обычным в крупнобуржуазной среде. Он часто повторял, что чопорная одежда крадет у детей детство, поэтому не стоит их одевать подобным образом. Такое у него было кредо.
Торжественность даты была очевидна всем, даже нам. До чего же яркое действо развертывалось перед нами! Зажженные факелы противоречили всем требованиям властей насчет затемнения. Именно тогда я начал кое-что понимать насчет того, как важна роль освещения в моменты, когда вершится нечто великое. Два солдата с автоматами заняли свои посты. Массивные шины лимузина зашуршали по гравию.
У моей матери был настоящий талант молиться. Как она и просила у Бога, два дня нас не беспокоила даже воздушная тревога, не говоря уже о самих бомбежках. Тишина. Перед парковыми воротами собралась толпа зевак. Я увидел Биргит. Из лимузина вышли трое мужчин в длинных тяжелых плащах, коричневых и черных.
Папа заранее надрессировал нас: «Отвесить поклоны с реверансами, а потом марш к себе наверх, и чтобы вас больше никто не видел! Ясно?»
И вот он стоит перед нами, величайший архитектор нашего времени после самого фюрера. Министр вышел на всеобщее обозрение, сложив руки на животе. Этот и другие жесты выдавали в нем человека, любезно-снисходительно участвующего в официальном мероприятии, – так важные государственные мужи посещают, например, детский садик. Зеваки перед нашими воротами выбросили руки в нацистском приветствии, однако никто из них не произнес ни слова.
– Господин министр, это великая честь для меня… – начал отец.
– Хайль Гитлер!