Марк Хелприн - На солнце и в тени
Миссис Велес не хотела, чтобы они входили в квартиру, и они собирались поставить корзину и уйти, когда одна из ее дочерей открыла дверь. Девочка лет пяти-шести стояла на пороге в простом замызганном платьице, с измазанным чем-то лицом, глаза на котором казались чрезмерно большими. Она выглядела голодной и окоченевшей. Внеся корзину и поставив ее на пол, они едва различили два маленьких помещения, из которых состояла квартира. Одно было завалено матрасами, как застеленными простынями, так и с голыми чехлами, на которых сидели и лежали с полдюжины детей, ничего не делая. Другое было кухней, там стояла кровать и маленький стол, заставленный грязной посудой.
– Ладно, – сказал Гарри, собираясь повторить то, что раньше говорил Велесу, но понял, что его эрзаца испанского не хватит, чтобы это изложить, и поэтому просто бормотал: «Ладно, ладно», – пока она благодарила его по-испански. Они быстро ушли, потому что боялись, что она может снова попытаться встать перед ними на колени. Детям предстояла огромная задача, с которой они лучше справятся без свидетелей.
Выйдя на улицу, Гарри и Корнелл были рады легкому дождю и наступившей прохладе.
– Такой была и моя семья шестьдесят лет назад, – сказал Гарри, – только моя бабушка держала все в чистоте, английские блузки, которые она шила на заказ, были уложены аккуратными стопками, а дети, которых было гораздо меньше, занимались чтением или шитьем.
– И у меня была такая семья, – сказал Корнелл, – у нас все работали или учились. Отец говорил, что первая моя заповедь состоит в том, чтобы не быть рабом. И что есть только один способ не быть рабом: быть хозяином – не кому-то другому, не миру, но себе самому.
– Чувствую, как это обиталище хватает меня за пятки, – сказал Гарри. – Стоит только закрыть глаза, как снова там.
– Все мы там окажемся, – ответил Корнелл, – богатые и бедные, белые и цветные. Некоторые об этом не знают, но скоро узнают.
– При таких темпах уже через несколько месяцев, – сказал Гарри, когда в наступающей темноте они шагали под дождем по Бродвею, – я потеряю все, что наработали мои мать и отец, а также их матери и отцы, чтобы обустроиться в Новом Свете.
– Кроме тебя самого, Гарри. Бизнес – это всего лишь бизнес. Тебе надо закрыть его и сохранить то, что у тебя есть.
– Не могу.
– Почему?
– Из непокорности.
– Ты не очень-то выказываешь непокорность, насколько я могу судить.
– Дело не только в этом. Я никогда не мог бы жить на деньги Кэтрин, но это ее обижает, и она говорит, что все, что у нее есть, в моем распоряжении. Проблема в дисбалансе. Мне всего лишь надо стать Рокфеллером, и мы сравняемся. Я не могу оставить наших людей без работы. Я не хочу закрываться или отказываться от этого бизнеса, который для очень многих столько значит и очень многим помог подняться, в том числе и мне, который производит полезные и красивые вещи. Это нечто такое, во что мой отец вложил большую часть своей жизни и свое сердце. Будь он жив, все было бы по-другому. Тогда бы я смог. Смог бы бросить это и заняться чем-то другим. Но он умер, так что продолжать его дело должен я.
Дождь усилился и стекал у них по шеям и спинам, проникая под одежду.
– Моя ошибка, Корнелл, состояла в том, что я думал, будто я дома и в безопасности. Это просто принимает разные формы. Человек никогда не бывает дома и в безопасности.
– Если ты это понял, – сказал Корнелл, – значит, ты дома.
Это их приободрило, и они расстались. Шагая в искусственном свете вечера, пробираясь среди возбужденных окончанием дня людей, радуясь свежести промытого дождем воздуха, никто из них не мог знать, что когда они опускали корзину перед женой Гвады, та уже была вдовой.
Насколько мог судить Гарри – после одного или двух разговоров, – Гвада тихо шел путем человека, решившего, что коль сам он подняться не сможет, то пусть это сделают его дети. Хотя его английский был несовершенным, и он никогда не смог бы избавиться от акцента, хотя женщины на улице или в автобусе не смотрели на него или просто его не видели, хотя нью-йоркские зимы уносили его прочь от детства на южном побережье Пуэрто-Рико, он делал все, что мог, в надежде на будущее.
Он был хорошим и надежным работником. Не пропустил ни одного дня и всегда усердно трудился. Он исчезнет из памяти мира быстрее, чем те, чья жизнь проходит в попытках обманом задержаться в этой памяти на мгновение дольше, но его ежедневным триумфом были дети, которых он любил.
В нем мало что бросалось в глаза, но нельзя было не заметить, что этот хорошо объезженный конь добр и порядочен, а узнать его всегда можно было по одной слабости: он курил сигары – пожалуй, единственное, что он делал не ради других. Они были маленькими, но не того дешевого сорта, которые пахнут плохо приготовленной капустой. Даже тем, кто не любит запаха сигар, нравились эти кубинки, его слабость, его невидимая подпись, почти что его одеколон. Их богатый аромат восходил к табакосушильному сараю, сочетая запахи земли, дерева, дыма и меда.
Белый дым, обволакивавший его и порой казавшийся накидкой из паутинок, постоянно обрамлял его черные волосы, лицо, сохранявшее терпеливое, ко всему готовое выражение, и одежду цвета хаки – кроме тех зимних дней, когда вдоль каньонов улиц хлестали беспощадные ветры и холодный сухой воздух без малейшего сострадания ни к виду его, ни к аромату развеивал мягкое белое облачко, словно его никогда и не было.
29. Джеймс Джордж Вандерлин
Хотя жизнь его была спокойна и благополучна, а все вокруг выглядело прекрасно, он жил в горе. Первую мировую войну он закончил в высоком ранге и с большими наградами, а Вторую – с еще большими наградами, продолжая руководить основной частью секретных служб Соединенных Штатов, действовавших против вражеских фронтов в Европе. Служить во второй раз он не должен был, но когда, памятуя о подвигах отца, его сын надел форму, для отца пересидеть войну стало невозможным. Теперь ему было под шестьдесят, и он довольствовался инвестиционной банковской деятельностью, отбывая там наказание не только ради вознаграждения, но и ради ожиданий семьи, приличий и той части своей души, которая жаждала мира.
Хотя жена жила с ним в одном доме и спала с ним в одной постели, она начала отдаляться от него еще до войны, которая окончательно подтвердила отсутствие у них взаимопонимания. Она была очаровательной хозяйкой, по-прежнему физически привлекательной и всегда занимательной, но любовь равнодушна к достоинствам, а нечто более глубокое, из чего произрастает любовь, в случае Вандерлинов обратилось в пыль, взметнувшуюся в воздух. Как старое заброшенное гнездо под карнизом или на чердаке сарая, их брак, сохраняемый по инерции, был, как это ни печально, прахом, готовым быть унесенным ветром.
Он считал, что уже совершил все самое важное, что должен был совершить. В оставшиеся годы, упустив свои дальнейшие шансы, он будет находить удовлетворение где сможет – в скромных красавицах, остающихся незамеченными и непризнанными, в маленьких совпадениях, неприметных шагах, напоминаниях о прежних чувствованиях и влюбленностях. Теперь они казались гораздо важнее, чем раньше, когда он оставлял их в кильватере своей устремленности. При ограниченности возможностей, свойственной детству, жизнь была наиболее яркой, а когда он начал клониться к бессилию старости, она снова становилась яркой, пусть даже менее удивительной и не такой острой. Несмотря на назревавшие события, он полагал, что время действий и достижений для него миновало. Но он ошибался.
Утром в пятницу в конце сентября, когда сезон ураганов еще не вполне завершился и шторм, о котором предупреждали всех моряков, продвигался вверх от отмели Аутер-Бэнкс, затронув Багамы и Каролины, но миновав Флориду, Вандерлин прошел по широкому крыльцу своего дома в Ойстер-Бэе и направился по дорожке к воде. Мимо лужаек, которые были так коротко скошены, что напоминали ковры, мимо давно отцветшего рододендрона, мимо густого выводка пахучих сосен, посаженных, чтобы ослабить бури, шедшие с Зунда, он спустился к бухте, образованной изгибом девственного берега слева. В конце лета, когда жара идет на убыль и все делается сухим и блестящим, есть несколько дней, когда сверчки издают металлический звук, напоминающий звон колокольчиков. Но они прошли, и даже в разгар дня было влажно и темно.
Забросив рюкзак в шестнадцатифутовую лодку «Уинабаут», он ослабил фалинь, опустил шверт и, когда ветер в голых снастях столкнул его в залив, поднял грот и стаксель, правя в открытую, изборожденную ветром воду, по которой уже пробегала двухфутовая зыбь. Несмотря на непогоду и размер лодки, он собирался пройти до Нью-Лондона и вверх по Темсу, оставить лодку на зиму у друга и забрать ее по дороге домой из Бостона в конце весны. Ветры, предшествовавшие шторму, дули на северо-восток. Ему предстояло недолгое, но опасное плавание, а в воскресенье он вернется на поезде, испытав достаточно трудностей и лишений, чтобы продержаться без них несколько месяцев, и прикоснувшись к тому состоянию жизни, когда ничего нельзя брать на веру, отовсюду грозят опасности и может оживать даже то, что мыслится мертвым.