Драго Янчар - Катарина, павлин и иезуит
Однако, видя все это, Софроний не образумился, он приказал отвести девицу Агнес в дом разврата, чтобы там она потеряла свою девственность. Много похотливцев побежало в тот дом, узнав, что там прекрасная Агнес, чтобы удовлетворить свои нечистые желания, но каждого, кто входил в ее комнату, ослеплял яркий свет, от которого в сердце человека пробуждалось раскаяние, и он отказывался от своего намерения. Это был свет, зажженный ангелом, который по указанию Господа защищал чистоту Агнес. В числе других прибежал и влюбленный сын Софрония, желавший удовлетворить, наконец, свои нечистые помыслы. Он не обратил внимания на ангельский свет, подошел к девице и обнял ее. И в тот же миг его объял ужас, он упал на пол, тут явился черт и задушил его. Отец едва не умер от горя, затем пришел к Агнес и смиренно умолял ее, чтобы она попросила у небесного Жениха оживить его сына. Агнес опустилась на колени и стала молиться, вскоре сын ожил и принялся бегать по всему Риму с криком: только тот Бог истинный, которому молятся христиане. Римские духовники объявили Агнес колдуньей и отправили на костер, но огонь ее не тронул, не загорелся ни один ее волос.
Агнес вышла из огня живая.
Но Жених небесный сказал: Agnus occisus ab origine mundi [115].
Поэтому она пошла с большой радостью за палачом, когда он пришел за ней и отвел на место казни. И будто агнец, она склонила голову, так что палач испугался. Но все-таки, словно невинной овечке, отрубил ей голову, и земля сотряслась от скорби, как сотряслась тогда, когда умер на кресте Иисус Христос, Агнец Божий. Et terra mota est [116].
В академии артиллерийских офицеров в Винер-Нойштадте таких прекрасных и поучительных историй не читали. Математика, геометрия, инженерные науки, гидравлика и артиллерийские построения – таковы были их дисциплины, подобные вещи и снились человеку, храпящему на постели: будто он форсирует леденяще холодную реку, пушки его тонут в болоте, он бьет по головам солдат, чтобы они вытащили пушки, которые нужно построить так, как он умел это делать на полигоне, а здесь ничего не получалось, здесь зима, кто же это выбрал временем сражения такую стужу? Зимой войска отдыхают, сидят, укрывшись овчинами, конница кирасиров уже атакует, а он все еще вытаскивает из реки пушки… Никогда ему не снится Катарина, здесь гидравлический холод… И ангелу Катарины тут тоже нечего делать, он тоже зябнет, как зябнет Катарина с размазанной по лицу черной ваксой, сейчас лето, а она зябнет, как и избранник ее юности, утопающий перед сражением в какой-то холодной реке вместе со своими пушками; известно, что ангелы только там себя хорошо чувствуют, где тепло от любви, ну хотя бы ей было тепло, тогда, может быть, ангел вместе с этим капитаном и его холодными водными снами сражался бы за ее душу, но… ангелы тоже всего лишь ангелы, война – не их область деятельности, оттуда, где такой холод, они уходят, и Катаринин ангел тоже уйдет, покинет ее, отправится в дальний путь, туда, на колокольню церкви святого Роха, там летняя ночь, там тоже холодно, как и в душе Катарины, но там можно спокойно сидеть и ждать, может, наступит когда-нибудь еще тепло, там ему, во всяком случае, не надо смотреть на черное лицо Катарины, на котором трепещут отблески пламени масляного ночника.
35
Замкнутое пространство – небольшое, – он измерил камеру шагами: шестнадцать футов в длину, двенадцать в ширину. Такой могла быть монастырская келья, но это была арестантская камера. Таким могло быть помещение в монастыре, не обязательно келья, в ордене это слово не любили, такой была комната в Доме, где он зубрил толкование Священного писания, догматику и мысли Фомы Аквинского, ломал голову, готовясь к диспутам, и упражнялся в риторике, думал о том, как сдаст экзамены на бакалавра и получит подобающее сану облачение, ему хотелось наверх, сейчас он был ниже, чем когда-либо в жизни, – в тюремной камере. По своему пребыванию в Олимье он был знаком с такой клетушкой, исполненной тоски и ожидания, был знаком и с подвалом, где некоторое время находился под арестом, – несколько часов, знал он и обиталище без крыши в Лиссабоне; но все это было несравнимо с тем, где он оказался теперь. Из всех тех каморок вел путь куда-то назад, к жизни с Катариной, путь вместе с ней в Кельморайн и оттуда – в Добраву или Любляну – вместе с ней, с Катариной. Сейчас не осталось ни одной из этих дорог, не было больше и прошлого. Был только преступник в ландсхутской тюрьме. Его осудят, так как он напал на воинский караул и участвовал в уничтожении имущества, покушался на честь ландсхутских горожан. Все это казалось ему сущей бессмыслицей: как это он, несчастный схоластик, одинокий человек, изгнанный из великого сообщества ордена Иисуса, из его подразделений, как это он мог напасть на армию Ее Габсбургского величества Марии Терезии, на караул австрийского полка, сражавшегося или собиравшегося сражаться с армией Фридриха Прусского? И еще большей бессмыслицей ему казалось обвинение в том, будто он, именно он, никогда никому ни на волос не причинивший вреда, крушил ландсхутское имущество, когда на самом деле он провел ту ночь в монастырской келье, но, конечно, с кем он провел эту ночь, он не собирался рассказывать; чем больше сознавал он эту несуразность, тем меньше понимал всю эту внезапную круговерть. Причина этой круговерти – ничто, подумал его философский мозг. Ничто – вот подобие этой бессмысленности, оно существует, ждет нас и вовлекает в себя. Может быть, это потому, подумал он, что у него был избыток разума и слишком мало любви. Но теперь, когда ему казалось, что он ее нашел, что его религиозный разум и человеческое стремление объединились в любви к живому существу, ко всему живому, воплотившемуся в женщине и добре, которое она олицетворяла, все это неожиданно рушилось. Длина камеры – шестнадцать футов, ширина – двенадцать. За стеной течет какая-то вода, возможно, это городская канализация, сточная канава, и ее влажная вонь проникает сквозь невидимые поры в стене. С другой стороны высоко наверху окно, до которого не дотянуться, окно выходит на пустынную улицу, иногда слышатся шаги по мостовой, когда Симон встанет, может увидеть чьи-то деревянные башмаки, с топотом шагающие мимо окна в утренний час, вечером с какой-то колокольни доносится звон, призывающий к молитве, ночью раздается перекличка городской стражи. Утром он получает хлеб, кашу, воду, иногда вареную репу и кусок жирного мяса. Судья Оберхольцер не был так жестокосерден, чтобы заставлять его поститься на хлебе и воде. И ложе не было таким уж жестким, тюремщик набросал на деревянные доски вонючих овечьих шкур, Симон зарылся в них, они были теплые, Бог сделал их такими, чтобы они грели овец в холодные ночи в горных кошарах во время долгой зимы. Так он лежал, закутавшись в овчину, которая когда-то грела какого-то настоящего барана.
Вечером, когда свет в тюрьме быстро угасал, на стене рисовались картины из его жизни, чаще всего ее милое лицо – ее лицо при свете какого-то разожженного странниками костра. Последний раз он видел ее задумчиво устремленный к зеркалу взгляд, когда она причесывалась и потом отсутствующе смотрела куда-то через горы, взгляд, еще сонный после ночи, их ночи. Теперь он видел его у костра паломников, там, где впервые столкнулся с ним, с глазами на озаренном лице, единственном лице среди множества лиц, похожих друг на друга, утопающих в ночи, освещенных светом костра, тогда отчетливые формы приняло только одно лицо, до боли задумчивое, до боли юное, до боли прекрасное. Все остальные растворились, превратившись в сплошную массу, лишь одно вдруг засияло среди них, по ту сторону костра, сквозь языки пламени, женское лицо, взгляд, который так его затронул, над тем единственным лицом сиял маленький светлый купол, и это сверкание купола было сейчас отблеском, падающим в оконце его тюрьмы. Это был свет ее очарования, чистоты и верности.
Мысль о Катарине помогала ему больше, чем мысль о том, что на него, как и на многих людей, Господь, видимо, возлагает особо тяжкое бремя испытаний. Ему нисколько не помогало, когда он вспоминал, что Иеремия попал в каменную темницу и там оставался долгое время, не помогала и мысль о том, что Ирод из-за жены своего брата Филиппа Иродиады велел захватить, заковать и бросить в тюрьму Иоанна Крестителя, ничего не давало и знание того, что Павла и Силу, жестоко избив, тоже заточили в тюрьму, а тюремщику приказали тщательно их сторожить, и тюремщик исполнил приказ, бросил их в самую глубокую темницу и надел на ноги колодки. Спасшее их землетрясение его не спасет, и не только потому, что в этой стране не бывает землетрясений, но потому, что те двое страдали за свою веру и свидетельства о своем Господе, он же – зато, что схватил какое-то ружьишко и зашвырнул его в грязь. Единственными словами из его загруженной учением памяти, которые ему немного помогли, были слова из «Откровения», и он так долго вспоминал их, что восстановил в точном порядке: «Не бойся ничего, что тебе надобно будет претерпеть. Вот, диавол будет ввергать из среды вас в темницу, чтоб искусить вас, и будете иметь скорбь дней десять. Будь верен до смерти, и дам тебе венец жизни».[117] К этим словам еще примкнула мысль, что истинный дьявол – это Виндиш, его одутловатое лицо напоминало какого-то бандейранта, португальского солдата, который, проезжая на коне через поселок Санта-Ана, наклонился, схватил девочку и перерезал ей горло… Симон слышал грохот копыт, по какому-то мосту ехал могучий человек, офицер с перьями на шляпе, – по мосту в Каринтии, где встретились капитан и иезуит, странник и воин… баран, валух, – сказал Виндиш, – я сброшу тебя в воду, валух… Ночью Симон слышал, как он говорит: знаешь, что делают с ягненком, ты, баран оскопленный? ему перерезают горло, – звучал в ушах раскатистый и осипший от приказов голос… Это дьявол, Симон знает это с тех пор, как встретился с ним в Каринтии; Виндиш отправил его в тюрьму, не судья Оберхольцер, а Виндиш, и он, Симон Ловренц, преступник в ландсхутской тюрьме, решил, что когда-нибудь отыщет этого черта. А сам он останется верен своей любви к Катарине, и это будет венцом его жизни. Что касается верности, другого выбора у него не было, даже если бы он захотел подвергнуть ее испытанию.