Драго Янчар - Катарина, павлин и иезуит
32
Симон подошел к воротам монастыря только вечером. Дорога и площадка перед зданием были заполнены лошадьми, пушками, подводами, а солдат и офицерского сопровождения не было видно. Несколько караульных топтались около пушек, у входа собралась группа вооруженных солдат. Какая-то бабенка с растрепанными волосами выскочила из повозки и, словно фурия, помчалась к входу, будто опаздывала к чему-то важному. Караульные у ворот монастыря ее остановили и обступили. Они предложили ей вина, она сделала несколько глотков и быстро рас правила примятые после позднего вечернего сна волосы и платье, один из солдат, смеясь, закричал, что вход здесь платный, потом воскликнул:
– Ты не решишься!
Но она решилась. Сначала она слегка приподняла подол, потом обернулась спиной, наклонилась и задрала его, блеснуло что-то белое, нижняя юбка. – Выше, – закричали солдаты, – выше! – Она задрала подол до пояса, так что сверкнула кожа на округлостях, и она шлепнула себя ладонью по заду.
– Свиньи, – закричала она, – получите от моего офицера кнутом по вашим крестьянским задницам.
Бурный смех сопровождал ее, пока она вбегала в ворота. Симон переждал, чтобы веселое происшествие закончилось, затем с каким-то неприятным чувством пошел следом за женщиной.
Караульные, смотревшие вдогонку бежавшей женщине, не обратили на него внимания. Он уже почти прошел мимо них, когда к нему обернулся коренастый гренадер.
– Эй, ты, – закричал он, – здесь у нас охрана.
Симон пытался пройти дальше, не говоря ни слова, но тот снял с плеча длинное ружье с насаженным на него штыком и острие этого опасного оружия приставил Симону к груди.
– Я здесь живу, – сказал Симон, – дайте мне пройти.
– Тут живешь, – проговорил коренастый, – а что у тебя на голове?
Симону показалось глупым что-то объяснять, было непонятно, чего от него хочет этот усатый человек.
– Должен быть капюшон, – сказал он. – У тех, что здесь живут, на головах капюшоны или шляпы, кивера, соответствующие военной форме. У тебя нет ни того, ни другого. И даже юбки нет, чтобы мы могли пустить тебя к офицерам.
Остальные караульные засмеялись.
– Может, он идет к мессе, – сказал один из них.
– Месса уже давно кончилась, опоздал ты, братец.
Месса уже давно кончилась, со двора доносились восклицания в честь Марии Терезии, в воротах видны были костры, пахло жареным мясом.
– Никакой я тебе не братец, – сказал Симон. – Я – схоластик из Любляны, держу путь в Кельморайн, здесь почую со своей госпожой, и вы немедленно должны меня пропустить.
– Он схоластик, – сказал усатый гренадер и опустил ружье, корчась от смеха, – взгляните на него, на схоластика. И в монастыре ночует со своей госпожой.
Остальные тоже весело рассмеялись.
– Каждая госпожа, – закричал тот, кто хотел позабавиться, – каждая госпожа в этом доме ночует со своим офицером.
У Симона потемнело в глазах. Он схватился за это длинное ружье и вырвал его у солдата из рук. Тот перестал смеяться, глаза у него выкатились из орбит, такого он не ожидал. Он был начальником караула, и вдруг у него какой-то смешной странник – как это? схоластик? – неожиданно, пока он смеялся, выхватил ружье из рук, и это перед лицом его подчиненных.
– Отдай ружье, – сказал он, – верни мне ружье.
Симон не знал, что ему делать с этой палкой, он покрутил ее в руках, а потом со злостью швырнул так, что она, пролетев высокой дугой, шлепнулась в грязь. Гренадер смотрел, как его ружье летит по воздуху, самый большой позор для военного – потерять оружие, и гренадер был просто взбешен. Он толкнул Симона обеими руками в грудь, так что тот чуть не упал. На него обрушились удары многочисленных рук, из глаз посыпались искры от опустившегося ему на голову ружейного приклада – удар пришелся по темени; солдаты повалили его на землю. – Нападение на караул, нападение на караул! – кричал коренастый усач. Он побежал за своим ружьем, споткнулся и упал. Тут же вскочил, от бешенства глазища у него совсем вылезли из орбит, ибо он понял, что падение это еще больше унизило его в глазах подчиненных, просто смешало с грязью.
– Свяжите его, свяжите!
Кто-то побежал к телегам за веревкой. Связали его быстро, словно сноп соломы.
– Теперь ты узнаешь, теперь ты узнаешь, – сопел коренастый, затягивая веревку у Симона на запястьях, так что кожа их совсем посинела, – узнаешь, что значит нападать на караул, нападать на армию.
Он схватил Симона за волосы и, приподняв, прислонил к стене.
– Держите его, – сказал он и побежал на монастырский двор. Кто-то приставил штык Симону к груди, остальные стояли полукругом и глядели на него, словно на какую-то опасную прусскую зверюгу, попавшую к ним в ловушку.
Прошло достаточно времени, прежде чем плечистый усач вернулся. С ним было несколько краснолицых офицеров, всем им уже вино ударило в голову, и все они после мессы были в прекрасном настроении.
Одного из них Симон сразу же узнал. Это был он, знакомый Катарины, может быть, ее друг, тот, с кем он повстречался на каком-то мосту.
– Ишь ты, ишь ты, кто у нас тут, – сказал капитан Виндиш.
– Может, это прусский шпион, – предположил один из офицеров, находившихся в прекрасном настроении.
– Говорит, что он схоластик из Любляны, – сказал караульный. – Говорит, что ищет какую-то госпожу из Крайны, что оба они паломники.
– Так кто же ты? – спросил Виндиш, – Схоластик, паломник или шпион? Не хочешь отвечать? Тогда я скажу, кто ты.
Он обернулся к офицерам и сказал:
– Ты – баран, валух.
Офицеры и солдаты засмеялись.
– Этого барана я уже однажды чуть не сбросил в реку.
Он подошел к Симону и посмотрел ему в глаза.
– Помнишь, валух?
– Впустите меня в монастырь, чтоб я мог взять свои вещи, и мы с Катариной уйдем отсюда.
– Ах, с Катариной? – Виндиш хрипло рассмеялся, – С Катариной, дочерью Полянеца?
Он обернулся к офицерам и пояснил:
– Катарина – это та красивая дама, что сидит за ужином рядом со мной на почетном месте.
– Ей тут хорошо, – сказал один из офицеров.
– Не правда ли? – усмехнулся Виндиш. – У нее есть все, что пожелает.
Он опять повернулся к Симону.
– Она с тобой не пойдет, – сказал он, – мы направляемся в сторону Кельна, и она пойдет с нами. Это более надежно. И удобно.
Офицеры переглянулись и закивали с серьезным видом.
– Разрешите мне поговорить с пей, – сказал Симон.
– Она не желает с тобой разговаривать, – ответил Виндиш.
– Я буду жаловаться в Любляне и напишу в Вену в генеральный военный комиссариат, – сказал Симон, – я буду жаловаться.
Офицеры переглянулись: будет жаловаться. Но на что?
Виндиш снял шляпу и, кланяясь, сделал перьями виртуозное движение.
– Милостивая высокородная императрица, Ваше величество, баран кланяется вам и обращается с жалобой.
Офицеры захохотали. Виндиш посерьезнел.
– Можешь жаловаться, но из ландсхутской тюрьмы. Ты напал на военный караул, у начальника караула вырвал из рук ружье. Это покушение на жизнь и достоинство воина императорской армии.
На миг он задумался. Потом отрывисто приказал:
– Свяжите его.
Такой он отдал приказ, хотя Симон Ловренц был связан так крепко, что крепче уже невозможно… – Сторожите его, утром отведете в городскую тюрьму. Мы не можем тащить его с собой.
Он обернулся к коренастому, который опустил глаза к земле.
– И его тоже свяжите, – сказал Виндиш. – Завтра получит перед строем двадцать ударов. До чего же мы дойдем, если какой-то штатский выхватывает у моего солдата ружье из рук. И это у начальника караула!
Начальник караула снял с себя ремень, один из его солдат, пожав плечами, связал ему запястья. Обоих отвели и посадили в крытую повозку, Симона закинули туда, словно мешок, коренастый с опустившимися усами сам влез за ним следом.
Офицеры ушли в трапезную.
– Не дадут человеку спокойно поужинать, – проворчал Виндиш. – Всюду какие-нибудь беспорядки.
Он вынул из кармана то самое яйцо, круглые часы, открыл их и подержал в руке в свете ближнего костра.
– А время идет, – сказал он.
Для Симона этой ночью время шло очень медленно. Они сидели с коренастым каждый в своем углу повозки, слушая все более протяжное пение, долетавшее из-за стен монастыря, все более резкие восклицания «виват», и каждый со своей тяжкой думой ожидал утра. Вначале казалось, что коренастый Симона прикончит. Он разговаривал с часовым, ходившим туда и сюда у повозки, и плевался: – Эта ученая гнида, этот баран оскопленный, как назвал его капитан, вырвал у меня ружье из рук. – Ты отвернись, – сказал он караульному, – а я его придушу.
– Не трогай его, – заворчал караульный в замешательстве, – не трогай его, иначе я получу не двадцать, а сто ударов.
Потом усач постепенно успокоился. Ему принесли кувшин вина, он пил со связанными руками, так что у него текло по подбородку, несколько раз он еще злобно сверкнул глазами на Симона, потом лег на бок и захрапел. А Симон до утра слушал, как солдаты возвращаются из монастыря; те, что не уснули под навесом, залезали в повозки, пели пьяными голосами, а потом храпели, говорили во сне и громко пукали, как и их лошади, беспокойно переступавшие с ноги на ногу неподалеку от подвывающих пьяниц, что, спотыкаясь, пробирались еще по лагерю. Издали он слышал женский смех, думал о Катарине, не мог уразуметь, почему она не пришла, чтобы его спасти, хотя и понимал, что Катарина не может знать, что случилось с ее любимым, с ним, которого ее душа любила бы, как она сказала, если бы даже огонь сжег его тело, и пепел развеяли бы по рекам и озерам, или если бы его растерзали дикие звери. Так неужели она не любила бы его, связанного, как сноп соломы, брошенного в военную повозку, избитого и охраняемого стражей? Он вообще не сомневался в ее любви, вот если бы только она могла добраться до него, если бы знала, где он. Симон смотрел на темнеющий монастырский фасад, на окна, за которыми угасали свечи и светильники, и с мыслью, что она все равно бы его любила и что с ней наверняка все в порядке, ведь там находится и настоятель, и братья-доминиканцы – с этой мыслью он под храп и стихающие голоса солдатского веселья наконец на какое-то время уснул. Уснуть ему помог и коренастый усач, начавший от выпитого вина монотонно и грустно бормотать: