Сол Беллоу - Равельштейн
Ни одно событие нельзя назвать событием, пока его не оценили и не утвердили в Париже. Старый писака Бальзак создал этот принцип. Если какое-то явление не одобрено в Париже, считай, его вообще не существует.
Разумеется, Равельштейн слишком хорошо знал современный мир, чтобы в это верить. У него, если помните, был собственный телефонный командный пост с кучей замысловатых прибамбасов и сверкающих огоньков, а еще – суперсовременная стереосистема для прослушивания «Палестрины» в исполнении музыкантов, играющих на аутентичных инструментах эпохи. Увы, Франция давно перестала быть сердцем просвещения и законодательницей мод. Величайшие умы мира и всякие там культуртрегеры больше не слетались в Париж. Франция безнадежно отстала от жизни. И напрасно человек-жираф де Голль презрительно фыркал. Черчилль считал, что Англия совершила проступок, когда помогла la France. Высокомерный генерал, разглядывая современный мир поверх крон деревьев, не мог допустить даже мысли, что его страна нуждается в помощи.
В чем французы до сих пор хороши, так это в искусстве интима. Еда тоже остается на высоте – взять хоть вчерашний ужин в «Лука-Картоне». В каждом quartier – отличные продуктовые рынки, пекарни, charcuterie c отменными колбасами. А какие магазины нижнего белья! Бесстыжая любовь к хорошему постельному белью. «Viens, viens dans mes bras, je te donne du chocolat» [4]. Как это чудесно – быть столь публичным в интимных вопросах. Нью-йоркские глянцевые журналы пытаются это изобразить, но получается паршиво… Ах да, и еще стоит особо отметить жизнь французских улиц. «Улицы американских жилых районов на девять десятых безлюдны, – говорил Равельштейн. – А здесь народ еще держится».
Равельштейн-греховодник имел вкус к сексуальным проделкам. Ему нравились всевозможные сомнительные и двусмысленные louche свидания. Для определенного вида поведения – аморального, – лучше Парижа места не сыскать. Когда Равельштейн шел, улыбался, разглагольствовал и вдруг начинал заикаться, это происходило не от слабости, а от переизбытка чувств. Знаменитый парижский свет сейчас был направлен прямо на его лысую макушку.
– Далеко нам еще?
– Какой ты нетерпеливый, Чик. Такое чувство, что у тебя всегда есть дела поважнее.
Я не стал оправдываться – даже не попытался. До нашего пункта назначения – магазина «Ланвен», – было недалеко, но по дороге мы задерживались то у одной витрины, то у другой. Оптометристы были высокого мнения о Равельштейне: он знал названия всех разновидностей оправ. И был в этом не один. Согласно исследованиям, средняя американка имеет три пары солнцезащитных очков. «Как знать, что нужно?» – вопрошал бедный Лир. Эйб обожал очки и часто покупал их в подарок. Однажды он подарил мне складные очки в небольшом футляре, который помещался в нагрудный карман. С контактными линзами Равельштейн распрощался, когда уронил одну в соус для спагетти; помню, за ужином мы много шутили о новом взгляде на задний ум. «А может, линзы перевариваются человеческим желудком? Переваривают же страусы сталь».
Меня так и подмывало спросить Равельштейна: чем этот пиджак «Ланвен» отличается от двадцати других? Но я отлично знал, что Эйб способен провести массу различий, имеющих отношение к таким понятиям, как щедрость и скаредность, величие и убожество. К характеристикам аристотелевского человека великой души. Я не хотел, чтобы он заводился. Да и он в то утро тоже не хотел заводиться.
Не так давно, дома, на Среднем Западе, когда денег у Равельштейна было в обрез и он часто жаловался мне на скудный гардероб, я отвел его в ателье Джезуальдо, моего портного. Там он выбрал шерстяную ткань весьма смелой расцветки и производства хорошей шотландской фабрики. После трех-четырех примерок костюм был готов – превосходный костюм, на мой взгляд. Я заплатил за него кругленькую сумму. Моя последняя на тот момент книга как раз попала в список бестселлеров. Она болталась где-то на нижних строчках, так и не поднявшись выше середины, но я был более чем доволен. Дитя Великой депрессии, я умел радоваться малому. За полторы тысячи долларов, считал я, можно пошить шикарный костюм. Даже в свои лучшие дни (одно время я был настоящий модник, правда, длилась эта фаза недолго) я не тратил на костюмы больше полутора тысяч. Примерно столько в те времена платили за деловую одежду студенты, только что получившие право на ведение адвокатской практики. Становясь партнерами в крупных юридических конторах, они забывали дорогу к Джезуальдо и находили себе портных помоднее – тех, что обшивали хирургов, профессиональных спортсменов и рэкетиров.
Мы с Равельштейном, помню, повздорили насчет этого костюма.
– Слушай, Чик, его ценность не в крое, не в портновском мастерстве…
– Вы с Никки вовсю потешались над ним, когда ты единственный раз его надел – дома, только чтобы сделать мне приятно.
– Не стану отрицать: он действительно не годится для носки.
– «Носка» – не то слово. Вы с Никки не надели бы его даже на манекена.
Равельштейн, только что погасив одну сигарету, сразу же принялся раскуривать следующую. Он задрал вверх свой хобот – то ли затем, чтобы уберечь его от пламени зажигалки, то ли от смеха. Наконец, обретя дар речи, он сказал:
– Ну да, это не «Ланвен», конечно. Но ты хотел сделать мне подарок. И очень щедрый подарок – Никки, между прочим, сам это заметил. Джезуальдо давно отстал от жизни. Он шьет костюмы для мафиози – причем не для донов, а для всякой мелкой рыбешки.
– Вот, значит, как я одеваюсь.
– Тебя просто не интересует мода, бренды, вся эта мишура. Зря ты не отдал мне те деньги на руки – я бы подсобрал еще немного и сшил себе приличный костюм.
Мы были совершенно откровенны друг с другом – говорили без обиняков. Для нас не было ничего слишком личного, слишком постыдного, отвратительного или криминального, о чем мы не могли бы поговорить. Впрочем, иногда он старался не судить меня слишком строго – когда видел, что я еще не готов правильно воспринять подобные суждения. Но мне грело душу знание, что при необходимости я могу говорить с ним так же прямо, как с самим собой. В понимании самого себя он продвинулся куда дальше моего. Однако любая откровенная беседа между нами в конце концов перерастала в чистую нигилистскую потеху и добродушное веселье.
Но вернемся в весенний Париж.
Роскошный пиджак в «Ланвене» был из шерстяной фланели, шелковистой и при этом солидной. Цвет у меня ассоциировался с лабрадорами-ретриверами: золотистый, с богатой игрой света на складках.
– Такие пиджаки видишь исключительно на страницах «Вэнити фэйр» и прочего модного глянца. Обычно в них наряжают небритых верзил, смахивающих либо на гомосеков-садистов, либо на насильников, которым совершенно нечем заняться, кроме как красоваться перед камерой во всем великолепии своего грязного нарциссизма.
Невозможно представить такой предмет одежды на неказистом мужчине интеллигентного вида c брюшком или обвисшими жировыми складками на боках. На самом деле зрелище это даже приятное.
Я посоветовал Равельштейну купить пиджак.
Стоил он четыре с половиной тысячи долларов, и Эйб расплатился за него «Визой голд», поскольку не был уверен в балансе своего счета в «Лионском кредите». С «Визой» можно не бояться, что тебя обдерут, как липку: она гарантирует клиенту человеческий обменный курс на день совершения транзакции.
Снаружи Равельштейн спросил, как его новый пиджак выглядит при дневном свете. Я ответил, что шикарно.
Следующую остановку мы сделали в магазине «Сулка», где Равельштейн просмотрел сшитые по его заказу рубашки и попросил доставить их в «Крийон» – каждая была упакована в прочную пластиковую коробку. Затем мы отправились в «Лалик». Там он хотел выбрать новые бра и люстры для своей американской квартиры.
– Надо приберечь полчасика для захода к шляпнику Жело.
У Жело я сломался и приобрел себе зеленую вельветовую шляпу. Эйб сказал, что я просто обязан ее купить.
– Мне нравится, как она на тебе сидит. Смелый штрих. Тебе давно пора осмелеть. Черт, ты слишком скромно выглядишь, Чик! Это тебе не к лицу, потому что любой, кто заглянет в твои глаза, увидит высокомерного мегаломана. Если жалко денег, давай запишем покупку на мой счет…
– У моих родителей дома стояли зеленые диваны. Подержанные, зато обитые настоящим бархатом. Я сам расплачусь за шляпу… Как-никак, покупаю ее из сентиментальных соображений.
– Для июня она тепловата.
– Я надеюсь дожить до октября.
Мы шли по улице Риволи. На Равельштейне был его новый пиджак, слева раскинулся великий Лувр и парки. В аркадах толпились туристы.
– Пале-Рояль. – Равельштейн махнул в сторону дворца и парка. – Здесь каждый день прогуливался Дидро – и вел свои знаменитые диалоги с племянником Рамо.
Однако Равельштейна нельзя сравнивать с племянничком великого композитора – музыкантом и тунеядцем. Он был выше даже самого Дидро – личность куда более крупная и влиятельная, с глубокими познаниями в истории, особенно в истории моральной и политической теории. Меня всегда тянуло к людям с упорядоченным восприятием мира. Речи Равельштейна только казались бессвязными и непоследовательными – из-за заикания. Один наш общий приятель из Штатов любил говорить: «Порядок сам по себе харизматичен».