Джошуа Феррис - И проснуться не затемно, а на рассвете
– Что думаете? – спросил Зукхарт.
– Откуда вы знаете, что это подлинник?
– Да вы только посмотрите на нее! Я такой диковинной книги в жизни не видел! Не узнаю ни одного имени. Сафек, Ульмет, Ривам… Такое чувство, что эта книга пробурилась к нам прямо из центра Земли.
– Она на идише?
Он кивнул.
– И вы можете доказать, что ей много лет?
– Сто пятьдесят, не меньше.
– Как в этом можно убедиться?
– Вы мне не доверяете? – оскорбился он.
– Ладно, неважно, – сказал я.
Уходя от Зукхарта, я зачем-то – может, по привычке, попросил у него пакет. Он достал свой завтрак – банан и йогурт – и отдал мне освободившийся пакетик из продуктового «Хоул фудс». В нем я и понес книгу.
Разве я не был честен с тобой с самого начала? – спросил он. – Разве не рассказал тебе про Мирав? И разве не говорил я, что увлекся этой девушкой еще до того, как узнал правду о своем наследии – нашем наследии? Да, я влюбился, да, я заинтересовался иудаизмом. Но это была ошибка, Пол. Я направил свою страсть не в то русло.
Приезжай, Пол, и увидишь все своими глазами. Пройдешь генетический тест, получишь последнюю крупицу семейной истории. Верь нам, а не им.
Утром следующего понедельника началась процедура уничтожения «ПМ Капитал», и Пит Мерсер ушел с фондового рынка. Он распродал все активы и вернул деньги клиентам – с изрядными процентами, если верить «Уолл-стрит-джорнэл». В той же статье говорилось, что с начала Великой рецессии каждый второй доллар его фонда был вложен в золото.
На мои сообщения и звонки Мерсер не отвечал.
Что же он будет делать? – гадал я, читая о нем в новостях. Теперь, когда все модели разрушены, все портфели ликвидированы, трейдеры отправлены домой, столы опустошены и мониторы выключены – что будет делать этот человек?
«Уолл-стрит-джорнэл» выяснил, что его личная прибыль после закрытия корпорации составила примерно 4,9 миллиарда долларов. Значит, ответ ясен: делать он может все, что взбредет в голову. За такими деньгами нужен присмотр. Возможно, подумал я, он просто хочет делать это из дома, в окружении компьютеров и мониторов. Ни на минуту не покидать наблюдательного пункта – и из эксцентричного богача превратиться в самого настоящего затворника. А может, он последует примеру американских нуворишей, нынешних миллиардеров, разбогатевших на техническом прогрессе: начнет хвататься за все, что попадется под руку, скупать яхты, футбольные команды, вложит кучу денег в уничтожение малярии. Или же станет дауншифтером: наденет новые туристические ботинки, рюкзак и отправится в путешествие по Индии, Непалу и Тибету, будет сидеть у ног золотых Будд и на холмах, с которых открывается вид на заснеженные горные вершины. Несмотря на языковые и культурные барьеры, однажды он обретет то, что ускользало от него все эти годы протирания штанов за письменным столом: душевный покой. Его великолепное финансовое прошлое вскоре забудется, превратившись в слабый отголосок где-то в самом низу цепочки кармических перерождений. Или он женится, заведет детей и посвятит дни тому, что определяет жизнь большинства людей его возраста: пеленкам, детским праздникам и прогулкам в парке. Предаваясь этим безыскусным радостям, он наконец обретет свое место в жизни – к собственному бесконечному удивлению. Или же отправится в Израиль, как и говорил. Может, эти планы еще в силе. Он превратит Сеир в пригодное для жизни место, даже роскошное. В конце концов, чего не сделаешь на пять миллиардов долларов? Можно в прямом смысле слова изменить мир.
Но я не знал, как именно он поступит, потому что не успел близко с ним познакомиться. Мы дважды обедали и один раз напились в баре, с каждой встречей он открывался мне чуть больше. Меня потрясла глубина его отчаяния. Он мог бы отдавать приказы, плести интриги, строить козни, завоевывать, владеть, брать, одалживать и давить, с головой окунуться в мир непристойного богатства. Но на обед он предпочитал дешевую дрянь из фастфудов. Мечтая о дыре, пропахшей козлиной мочой, он отказался от Пикассо. И ему ничего не стоило напиться в дешевом баре с сомнительным собутыльником вроде меня. Он считал, у нас есть что-то общее. Может, так оно и было. Но его решение застало меня врасплох. Услышав историю Мирав и уничтожив свой фонд, он не начал транжирить деньги и не обзавелся семьей. Он купил пистолет, пошел в лес и застрелился. Этим поступком – отнюдь не эксцентричным, не продуманным, не милосердным, не безбашенным – он продемонстрировал всю глубину охватившего его отчаяния. Труп Мерсера нашли дети, которые гуляли в лесу и услышали выстрел.
Новость о его самоубийстве я прочитал с телефона, в перерыве между приемами. После этого я выбрел в коридор, подошел к Конниному столу и сел рядом. Она наводила порядок в стаканах для шариковых ручек: надевала на них соответствующие колпачки и выбрасывала те, что остались без колпачков, пересохли или насобирали дряни на шарик. Выглядела она очень сосредоточенной и деловитой. Конни вообще всегда выглядит как нормальный человек, но под этим шикарным экстерьером живут и ежедневно плодятся мелкие патологии. Я стал ждать, когда она спросит, зачем я пожаловал. Так и буду ее донимать? Подстерегать в углах? Чего мне надо? Я держал в руках я-машинку и не мог выдавить ни слова. Новость о смерти Мерсера никак не укладывалась в голове. Всего две недели назад мы с ним сидели в баре, рядышком, вот как сейчас с Конни. Он рассказывал про ад, в котором жил до появления Гранта Артура – тот наконец-то указал ему на источник его неприкаянности. Видимо, после встречи с Мирав Мендельсон он разочаровался в ульмах. Но почему? Он ведь уже знал про Мирав, Грант Артур ему сам все рассказывал. «Это первое, что он рассказывает людям о себе», – были его слова в тот вечер, когда мы пили в баре, и я спросил его про несчастную любовь Гранта Артура к дочери раввина. Грант Артур ни от кого не скрывал историю своей любви. Именно такая любовь, пылкая и безрассудная, – симптом духовного голодания, от которого страдают все люди его племени. Разве не та же судьба постигла самого Мерсера, когда он влюбился в зороастрийку? Я намеревался обсудить все это с Конни, когда подсел к ней за стол, но я по-прежнему молчал как рыба, а она будто и вовсе меня не замечала, увлеченная сортировкой ручек в стакане – делом безусловно важным и давно откладываемым в дальний ящик. Я наблюдал за ней, но не слишком внимательно. Мерсер дал Венди четкое указание: познакомить меня с Мирав, чтобы я услышал ее историю собственными ушами. После этого я с ним не виделся. Думал ли он, что оказывает мне добрую услугу? Хотел ли он открыть мне глаза на правду? И что мне теперь делать с этой так называемой «правдой» – пойти в лес и застрелиться?
Уж сейчас-то Конни могла хотя бы повернуться и спросить: «В чем дело?» Или даже раздраженно выпалить: «Ну что еще?!» – потом обернуться, увидеть мое потрясенное лицо и спросить уже мягче: «Что случилось?» Но она не оборачивалась, и я молчал. На работе люди обычно застрахованы от полного одиночества, однако сегодня, оглядываясь назад, я понимаю, что в тот день рядом с Конни почувствовал себя не лучше, чем в ночи над пустым Променадом: стряслось что-то страшное, внезапное и бесповоротное, а я был совсем один. Выкарабкивайся как хочешь. Наверное, именно такое абсолютное одиночество чувствовал Мерсер, когда лег на твердую землю с дулом во рту; в самом конце этот болван, наверное, стал гадать, кто будет по нему скучать, решил, что по-настоящему никто не будет, и с этой мыслью спустил курок. С такой ли мыслью застрелился мой отец? Мог ли я помочь Мерсеру? Наверно, перед расставанием в баре мне стоило крепко схватить его за руку и сипло прошептать: «Сомневайся! Несмотря ни на что! Этот парень открыл некую метафизическую истину – плевать, как он это сделал! Верь ему! Почему бы и нет? Какой у тебя есть выбор? Самоубийство?»
Видимо, никакие мои действия сейчас не привлекли бы внимание Конни (впрочем, я не предпринимал ничего и, наверно, больше не хотел ее внимания). Я пришел к ней не просто поделиться плохой новостью – мне хотелось ощутить ее физическую близость. Ничью другую близость я в тот момент ощутить не мог. Да, была еще миссис Конвой, но та бы неизбежно зациклилась на характере Мерсеровой смерти, ведь самоубийство в ее глазах было смертным грехом, заслуживающим только вечных мук, а я не хотел сейчас так издеваться над памятью Мерсера. Но главное, мне хотелось побыть рядом с Конни, потому что всей своей сутью, душой и телом, она отрицала смерть. Ее харизма, ее кудряшки, маленькая венка на виске, пульсировавшая железом и теплом, – Конни на каком-то примитивном уровне убеждала меня, что Мерсер совершил глупейшую ошибку. Я находил утешение в ее близости, в шорохе ее кожи, в аромате ее волос, в колеблющемся запахе ее тела, в оцепенелой улыбке, в веселье ее речей, в пусковых механизмах ее мыслительной деятельности. Разговором с Конни я хотел сгладить холодность и остроту внезапного известия. Откуда мне было знать, что я онемею, а она, увлеченная подавлением бунта в стаканах для ручек – сперва в одном, затем во втором, – даже не обернется? В тот миг ни одно из проявлений ее физической красоты не смогло завладеть моим вниманием настолько, чтобы смягчить удар. Ее красота казалась бессмысленной, бесполезной в данном случае и, что еще хуже, недейственной; она словно потеряла свою силу, свою власть надо мной. Неужели он действительно пошел в лес и покончил с жизнью, когда впереди еще было столько всего? Не так уж это и трудно – жить дальше. Просто делай что-нибудь, подумал я. Займи руки и мозг, игнорируй, действуй вопреки. Но он не хотел просто действовать. Он хотел быть кем-то: буддистом, христианином, ульмом, да кем угодно, лишь бы чувствовать, что он не один на этом свете, что у него есть единомышленники, такие же заблудшие души, потерявшие себя – и в конечном итоге нашедшие. А когда на свете не осталось никого, кроме Пита Мерсера с чудесным даром делать деньги, он отправился в лес с заряженным пистолетом. Но почему не раньше? Почему теперь, после появления Мирав Мендельсон, а не после расставания с зороастрийкой или разочарования в Киото, в «реканалировании»? Его добила критическая масса разочарований и заблуждений. Деньги, возможности и время – все это ничего не стоит без воли. Воля – это все, а Мерсер свою потерял.