Брюс Чатвин - «Утц» и другие истории из мира искусств
Утром он обсуждал опасность сгореть заживо с водителем танка в промасленном комбинезоне: «У меня сложилось впечатление, что подобные военные типажи – олицетворение Вулкана с его “рабочей этикой”». После второго завтрака он стоял в школьном дворе и наблюдал, как мимо тянется колонна из десяти тысяч французских и бельгийских военнопленных: «…образ темного вала самой Судьбы… интересный, поучительный спектакль», в котором чувствовалась «механическая, неотразимая привлекательность, присущая катастрофам». Швыряя им банки с тушенкой и бисквитами, он наблюдал за их потасовками из-за железной решетки; особенно его беспокоил вид их рук.
Потом он заметил группу офицеров с наградами Первой мировой и пригласил их отобедать. Они были на грани срыва, но после хорошего обеда им стало казаться, будто удача повернулась к ним лицом. Не может ли он объяснить причины их поражения, спросили они. «Я сказал, что мне это представляется триумфом Рабочего; не думаю, впрочем, что они поняли смысл моего ответа. Что могли они знать о дорогах, пройденных нами с 1918-го? Об уроках, преподанных нам, словно в жару доменной печи?»
У отсутствовавшей герцогини были причины благодарить человека, рывшегося в ее частных бумагах. Капитан Эрнст Юнгер был в тот момент самым прославленным немецким писателем в военной форме. Его не способны были удивить никакие катастрофы – в своих произведениях он уже двадцать лет твердил о философской необходимости принять смерть и всеобщую вражду как обыденные черты двадцатого века. И все-таки он, умерявший свою тягу к разрушению почтением антиквария к кирпичной кладке, спас замок.
По сути, он спас множество вещей во время блицкрига. Неделей раньше он спас от мародеров Лаонский собор. Спас городскую библиотеку, где хранились рукописи каролингских королей. Нанял оставшегося без работы сомелье, чтобы тот проинспектировал несколько частных погребов и спас несколько хороших бутылок для него самого. Парк Ля Рошфуко бомбили, что и говорить. Сгорел павильон, в одном окне остался фрагмент стекла, «точное изображение головы королевы Виктории». В остальном же, после того, как был наведен порядок, поместье сохранилось таким, каким оставили его владельцы. Помимо того, у капитана Юнгера имелись и другие причины быть довольным собой.
«“Максимы” [Ларошфуко] давно составляют мое любимое чтение – я держу эту книгу на тубочке у постели. Спасти то, что можно спасти, – это был акт духовной благодарности. Когда речь идет о столь ценных вещах, защищать их в тяжелые времена – долг каждого».
Легко сказать, трудно сделать! «Маршрут наступления забросан бутылками: шампанское, кларет, бургундское. Они попадались мне на каждом шагу, не говоря уже о солдатских лагерях, где бутылки, можно сказать, валились на голову. Подобные оргии – в лучших традициях наших кампаний во Франции. Каждое вторжение немецкой армии сопряжено с попойками, не уступающими пиршествам богов в “Эдде”».
Офицер низшего ранга отметил: как странно, что мародерствующие солдаты первым делом уничтожают музыкальные инструменты: «Это продемонстрировало мне в символической форме, что Марс противостоит Музам… а после я вспомнил большое полотно Рубенса, иллюстрирующее ту же тему…» Как странно еще и то, что они оставляют нетронутыми зеркала! Офицер решил: это потому, что людям необходимо бриться; однако Юнгеру причины тут представлялись другие.
Эти дневники в трех томах недавно заново вышли во Франции, где перевод произведений Юнгера – небольшая литературная индустрия. Однако англоязычным читателям он известен лишь как автор двух книг: «В стальных грозах» (1920), где неуемно превозносится современная война, и «На мраморных утесах» – аллегорическое, антинацистское каприччио, написанное в 1939-м, где описано покушение на тирана; теперь, по прошествии времени, эта книга представляется пророчеством о заговоре против Гитлера, возникшем под руководством фон Штауффенберга в 1944 году.
И все же поклонники Юнгера – французы в большей степени, чем немцы, – возводят его в статус «великого писателя», мыслителя, по мудрости не уступающего Гёте, который лишился заслуженного признания из-за своих политических убеждений, близких к правому экстремизму. Он действительно обладает громадной эрудицией; ничто не способно заставить его свернуть с выбранного пути, в свои восемьдесят пять он все продолжает развивать темы, занимающие его уже шестьдесят лет. Он был – да и остается – солдатом, эстетом, романистом, эссеистом, идеологом политической партии, выступающей за авторитаризм, по образованию – ботаником-систематиком. Всю жизнь он в качестве хобби изучает энтомологию; по сути, жук – особенно жук-броненосец – для Юнгера то же, что для Набокова бабочка. Еще он тонкий знаток галлюциногенов, не раз совершавший трипы со своим другом Альбертом Хоффманом, открывателем лизергиновой кислоты[185].
Прозу он пишет жесткую, ясную. Многое в ней оставляет у читателя впечатление, что автору свойственны непоколебимое чувство собственного достоинства, щегольство, хладнокровие и, наконец, склонность к банальности. И все же порой самый малообещающий отрывок внезапно освещается вспышками афористического блеска, а самые душераздирающие описания облегчаются за счет стремления к человеческим ценностям в обесчеловеченном мире. Дневник – идеальный жанр для того, в ком столь острая способность к наблюдению сочетается с ничем не притупленной чувственностью.
Он родился в 1895 году в семье фармацевта из Ганновера. В 1911-м, когда ему успел надоесть традиционный уклад жизни родителей, он вступил в движение «Вандерфогель»[186] и таким образом познакомился с достоинствами жизни на открытом воздухе, природы, крови, почвы и фатерлянда; к тому времени он уже был опытным охотником за жуками и много счастливых часов проводил, гоняясь за ними со своей морилкой. Спустя два года он убежал в Сахару и вступил в Иностранный легион, но его привез обратно отец. В 1914-м, в первый день войны, он записался в 73-й Ганноверский стрелковый полк и исчез до 1918-го. Вернулся он «прошитый в двадцати местах», с высочайшей военной наградой, Croix pour le Mérite[187], с гипертрофированным чувством собственного величия, обладателем подробного дневника, где имелись записи об ужасной прелести окопной войны и о бесшабашной веселости людей под огнем. Так падение Германии создало Юнгера.
Книга «В стальных грозах» превратила его в героя поколения молодых офицеров, которые пожертвовали всем, в результате получив, если повезло, Железный крест; Жид превозносил ее как лучшее произведение, которое породила война. В самом деле, она совершенно не похожа ни на одну вещь того времени: никаких пасторальных мечтаний, как у Зигфрида Сассуна или Эдмунда Блюндена, никакого душка трусости, как у Хемингуэя, никакого мазохизма Т. Э. Лоуренса, никакого ремарковского сострадания[188].
Вместо того Юнгер выставляет напоказ свою веру в «элементарный» инстинкт человека убивать себе подобных – игра, которая, если играть в нее должным образом, должна вестись по определенным рыцарским правилам. (В более позднем эссе, «Война как внутреннее переживание», он высказывает свои взгляды на то удовлетворение, которое приносит рукопашный бой.) Под конец война предстает перед читателем мрачной, но по-джентльменски привлекательной вылазкой на охоту. «Вот так добыча!» – восклицает он, когда удается захватить 150 пленных. Или: «Оказавшись в ловушке между двумя огнями, англичане попытались бежать по открытой местности и были пристрелены, как дичь во время battue[189]». А до чего странно смотреть в глаза юного англичанина, которого ты пятью минутами раньше пристрелил!
Еще в ранней молодости Юнгер считал себя эстетом в центре смерча, цитируя слова Стендаля о том, что искусство цивилизации состоит «в сочетании тончайших удовольствий… с частым присутствием опасности». Так, в Комбле он обнаружил пустой дом, «где некогда, верно, жил поклонник красивых вещей»; половину дома разнесло на куски, однако он продолжал читать в кресле, пока его не прервал сильный удар по голени: «В портянке образовалась дыра с неровными краями, откуда на пол струилась кровь. С другой стороны было округлое вздутие – кусок шрапнели под кожей». Лишь человек с его самообладанием способен был описать, как выглядит отверстие от пули в его груди, так, будто описывает свой сосок.
После войны он стал заниматься ботаникой, энтомологией и морской биологией, сперва в Лейпциге, потом в Неаполе. Подобно многим людям своего поколения, он был пропитан идеями дарвинизма в его искаженной форме, подстроенной под националистические цели. При этом он был слишком умен, чтобы поддаться влиянию этой теории в ее более грубых вариантах – тех, что позволили членам немецкого научного сообщества оправдывать убийство цыган и евреев; он понял, что всякая теория является еще и автобиографией своего создателя и способна отразить лишь «бесконечно малую часть целого». В своем увлечении биологией он тяготел к классификации видов по Линнею – это было увлечение эстетическое, позволявшее ему взглянуть на первобытный рай, еще не тронутый человеком. Помимо того, мир насекомых, где инстинкты управляют поведением так же точно, как ключ входит в замок, неодолимо притягивал к себе человека с утопическим видением, каким обладал он.