Энтони Бёрджесс - Мистер Эндерби. Взгляд изнутри
– Многое уже написано, – ответил Эндерби. – Сколько-то у них уже есть. Больше не будет. И я не из тех, у кого бывают друзья, – добавил он. – Поэт должен быть один, одинок.
От этой вынужденной банальности взгляд у него остекленел, он неловко встал со стула. Врач, насмотревшийся телепьес, возомнил, будто перед ним зачатки надвигающегося суицида. Он был неплохим врачом.
– Вы ведь не собираетесь совершить какую-нибудь глупость, да? – спросил он. – От такого ведь никому проку не будет. Особенно после того, как вы пришли ко мне на прием… Жизнь, – сказал он, уже не так уверенно, как раньше, – существует, чтобы ее прожить. У всех нас есть долг. Я на вас полицию натравлю, знаете ли. Даже мысли такой не допускайте. Послушайте, если хотите, я запишу вас к психиатру. – Он сделал такой жест, будто сейчас же потянется за телефоном, будто ради Эндерби готов немедленно зачерпнуть ото всех благ Государственной службы здравоохранения.
– Вам не о чем беспокоиться, – успокоил его Эндерби. – Я не наделаю глупостей, на мой взгляд. Это я вам обещаю.
– Вылезайте из своей скорлупы! – с отчаянием призвал врач. – Знакомьтесь с новыми людьми. Смотрите телевизор. Выпейте иногда в пабе, при умеренности выпивка не повредит. Ходите в кино. Сходите на тот фильм ужасов по соседству. Это позволит вам отвлечься.
– Я его в Риме видел, – возразил Эндерби. – Мировая премьера. Тут в Англии L’Animal Binato, иначе говоря «Двусущный зверь», превратился в «Сына твари из далекого космоса». Если уж на то пошло, я его написал. То есть его у меня украли.
– Послушайте. – Тут доктор Престон-Хоукс встал. – Меня нисколько не затруднит вас записать. Думаю, поговорив с доктором Гринслейдом, вы почувствуете себя гораздо лучше. Он очень хороший человек, знаете ли, очень хороший и очень благожелательный. Могу прямо сейчас позвонить в больницу. Никаких проблем… Он, скорее всего, прямо завтра утром вас и примет.
– Да не волнуйтесь вы так, – отозвался Эндерби. – Принимайте жизнь такой, какая она есть. Живите жизнь до последней кружки или как вы там выразились.
– Не нравится мне ваш настрой, – не унимался доктор Престон-Хоукс. – Нечестно будет по отношению к вам, если пойдете домой и покончите с собой сразу после приема у меня. У меня было бы спокойнее на душе, если бы вы повидали доктора Гринслейда. Я мог бы позвонить прямо сейчас. Мог бы прямо сейчас получить для вас койку. Не уверен, стоит ли вас отпускать. Только не в нынешнем вашем состоянии. – Он так и стоял: растерянный, молодой, бормочущий… – Я хочу сказать, у всех нас есть долг перед ближними…
– Я в здравом уме, – утешил его Эндерби, – если это вас беспокоит. Еще раз обещаю вам не делать никаких глупостей. Если хотите, можете получить обещание в письменной форме. Я пришлю вам письмо. Напишу, как только вернусь домой.
Доктор Престон-Хоукс прикусил губу, затем втянул ее так, что стали видны зубы, точно проверял ее на прочность. На Эндерби он смотрел мрачно и неуверенно, ему явно не понравилось слово «письмо» в таком контексте.
– Все будет хорошо, – с широкой ободряющей улыбкой сказал Эндерби. Они поменялись ролями, и с бойкостью врача Эндерби добавил: – Вам не о чем беспокоиться.
И быстро ушел.
Он протолкался через приемную, полную людей, которые, судя по виду, тоже не могли писать стихи. Одни были в спортивных костюмах, точно готовые схватиться с доктором Престоном-Хоуксом у сеток, и свои недуги носили так же легко, как клубный значок на пиджаке. Другие, одетые более официально, видели в болезни своего рода религию. Эндерби пришлось всю дорогу щуриться. Он где-то посеял контактные линзы, а очки, которые раньше носил, наверное, еще лежали в квартире на Глостер-роуд, если, конечно, Веста не выкинула их с остальными его вещами. Шагая в ярком приморском свете, он отрыгнул слово «полиция». Если врач намерен натравить на него полицию, надо действовать быстро. Здравый рассудок (по выражению внешнего мира) рисовался ему неуклюжим топотом тяжелых сапог. Ему вспомнился топот гонящихся за ним сапог, когда сразу по возвращении из Рима он попытался проникнуть в квартиру Весты через окно и был внезапно пригвожден лучом полицейского фонарика. Конечно, он мог бы остаться и все объяснить, но полиция со своей стороны вполне могла бы – с профессиональной подозрительностью – задержать его до приезда Весты. И брошенную в спешке норковую шубу тоже пришлось бы объяснять. А потому он заехал чемоданом в пах констеблю и между линией старта и финишем, обозначенными свистками, увертывался, пока (к собственному удивлению, поскольку считал, что подобное возможно только в кино) не сумел улизнуть в боковую улочку, а из нее в проход между домами, где выжидал, пока вдалеке, подобно затерянным тропическим птицам, продолжали пищать свистки.
Майское солнце пульсировало над морем, а дымка над тем же морем была сродни ослепительному, пронизанному серебром мармеладу… Это было не то море, под рев которого он трудился – тщетно – над «Ласковым чудовищем», а его северо-западный брат. Оно омывало более пестрый и более вульгарный курорт, чем прежнее пристанище Эндерби на Ла-Манше: в пабах было больше смака, гласные произносились открыто, на пляж можно было приносить термосы с чаем, увеселительный променад сотрясался от истерических призывов игровых автоматов, на эстраде под открытым небом выступал комик, который сказал своему партнеру, что, будь его мозги эластичными, их не хватило бы на подтяжки для канарейки. «У меня в жилах голубая кровь», – откликнулся подающий реплики. «А у меня что, по-твоему? – ответил вопросом комик. – Вино из одуванчиков?» Странный выбор места для смерти, как могут счесть грядущие поколения.
Невзирая на чудесный вечер, у кинотеатра, как подслеповато заметил Эндерби, выстроилась очередь из желающих посмотреть «Сына твари из далекого космоса». Через два дома от кинотеатра разверзлась прохладная пещера аптеки, полная запаха мыла, смеха отпускников в царстве лекарств, проявленных пляжных фотографий, обгорелых рук и шей. Эндерби пришлось подождать, пока какую-то отпускницу не снабдят заколками для волос, кремом, перекисью водорода и прочей всячиной для счастливой жизни, прежде чем он смог сам попросить «всячину» для смерти. Наконец девушка в белом халате склонила голову набок:
– Вам, сэр?
Он смутился так, словно покупал презервативы.
– Аспирин, пожалуйста.
– Какого размера, сэр?
Аспирин, похоже, продавался разных размеров.
– Самые маленькие, пожалуйста. Мне придется принять довольно много.
Она уже было открыла рот, поэтому он поспешно добавил:
– Конечно, не смертельную дозу. – Он подкупающе улыбнулся.
– Ха-ха, сэр. Хотелось бы надеяться. Вечер такой чудесный. Ну и хохмач.
Эндерби вышел с пузырьком на сто. На всем белом свете у него осталось ровно два пенса. «Отлично складывается», – подумал он.
2
«Чудной выдался год», – размышлял Эндерби, с потенциальной смертью в кармане сворачивая с теплого и веселого, пивного и сахарно-ватного променада на Боггарт-роуд. Это был чудной пустой год – или почти год.
Июнь стал месяцем свадьбы, медового месяца и дезертирства. Из своего лондонского банка Эндерби забрал девяносто портретов ключеносных львов. Купив мешочек для губки, он затолкал туда львов, обмотал шнурок вокруг брючной пуговицы, а сам мешочек засунул в штаны. Так мешочек ходил и сидел вместе с ним – большая утешительная мошонка. Банк каждого – у него за ширинкой: энергичная выдача круглые сутки, никакого процента (хотя, разумеется, и без превышения кредита), умеренные расходы без формальностей. Он добрался до этого северного курорта, о котором однажды одобрительно отозвался Арри (подальше от юга, Лондона и Весты). Он нашел непритязательную мансарду с газовой конфоркой (общие ванная и сортир) в пансионе миссис Бэмбер на Баттеруорт-авеню – «орлиное гнездо» над воскресными постояльцами.
В июле и августе он с грехом пополам собрал томик из пятидесяти лирических стихов: чистые копии и поздние черновики, по счастью, съездили с ним в чемодане в Рим и обратно, масса другого, чернового материала осталась (вероятно, уже выброшена) в квартире на Глостер-роуд, и, надо полагать, его уже не вернуть. Назывался сборник «Круговая павана». Отпечатанный маленькой серенькой женщиной в машинописном бюро в Манчестере, он был отправлен издателю и принят без большого энтузиазма. В кабинетах общественных уборных, где уединение покупалось за пенни, он планировал длинную автобиографическую поэму белым стихом, своего рода «Прелюдию». Мешочек для губок в штанах еще не похудел, и он мог позволить себе ждать, когда одумается вялая или дующаяся Муза. Несколько автобиографических поэтических строк, какие удалось выжать, были уничтожены, переписаны, уничтожены, переписаны, уничтожены, переписаны, оставлены до утра, прочитаны, перечитаны, переписаны, уничтожены. На протяжении августа и сентября курорт звенел голосами бойких отдыхающих в комичных шляпах с лозунгами («Попробуй меня, я легок на вкус», «Давай, Джо, мамочка не узнает»), был липким от поцелуев, морской соли, эля, сахарной ваты, скал. Никаких вестей ни от Весты, ни от кого-либо другого. Однажды солнечным утром, сидя в общественной уборной, слушая весело клацающих ведерками и совками детей по пути на пляж, он упивался, как фраскати, возобновленным одиночеством. Однако жаль, что он ничего не может написать. Он забросил мысль о длинной автобиографической поэме. Как насчет эпической про короля Артура, или лорда Резерфорда, или про Олкока с Брауном?[59] Он долгие часы корпел в общественной библиотеке, делая вид, будто взаправду работает, закладывает основы, собирает материал. Он ничего не написал.