Ирвин Уэлш - Сексуальная жизнь сиамских близнецов
Ну вот, ёб твою, мы и нашли, что искали! Спасибо, Мишель Пэриш! Спасибо, Джулия Камерон!
Мы жили в маленьком, уютном доме с большим участком прямо на берегу озера Эдли. Красивое озеро и окрестные леса придали моим детским воспоминаниям абсолютно идиллический характер. Лето у нас длинное и теплое, и я помню, как в плотном воздухе постоянно гудели сверчки и цикады. Вместе с подружкой Дженни мы ездили на великах до ближайшего продуктового магазина «Круз», чтобы купить там бутылку колы или спрайта и конфет. Потом я обнаружила кафе «Кауч-Томато-Дайнер»[50] на Гэлвин-стрит, рядом со школой: там было больше тридцати сортов мороженого, которое опять-таки можно было запить колой или спрайтом.
Зимой у нас было солнечно и белым-бело от снега. Снег как будто окутывал наш дом покрывалом тишины; кроме тиканья больших часов, слышно было только звуки, доносившиеся с кухни: как кипит какая-нибудь очередная кастрюля с дребезжащей крышкой или как противень задвигают в духовку. Значит, мама что-то опять варит или печет. По воскресеньям папа был дома (шесть дней в неделю он работал в своем хозяйственном магазине), но слышно его практически не было. Когда я играла или читала в гостиной, я слышала только, как он глубоко вздыхает, переворачивает страницу книги или шуршит газетой. Так что основной источник шума был на кухне и связан был с приготовлением еды. Еды всегда было вдоволь.
Тем не менее к шестнадцати годам я по-прежнему была худая как палка и весила 53,5 кг. Потом, когда мне должно было исполниться восемнадцать и я собиралась ехать в Чикаго готовиться поступать в Институт искусств, я уже весила 82,5.
Что же произошло за эти два года?
– ЛЮСИ! – кричит Соренсон.
Я хватаю листы бумаги со стола и иду к ней:
– ЧТО ТЕБЕ?!
– Где завтрак?
– Я же читаю твой дневник.
– Умираю, есть хочу!
– Что тебе сказать? Терпи, борись!
– Нет, я не могу терпеть, мне надо что-то съесть…
– Знаешь что? Пойду-ка я сама позавтракаю в кафе и там спокойно почитаю твои чертовы страницы.
– Нет, ты должна…
– Можешь орать сколько влезет, сама виновата, – я машу листами бумаги у нее перед носом, – понаписала тут «Войну и мир» целую.
– Умоляю, Люси!
Соренсон встает и начинает прыгать на месте. Цепь ее гремит, и я поскорее сваливаю.
Спускаюсь на лифте, выхожу на улицу и сажусь в свой «кадиллак». В мертвом центре Майами очень слабая инфраструктура, так что позавтракать особо негде. Проехав мимо нескольких рыгаловок, я нахожу что-то более или менее удобоваримое в торговом центре, беру зеленый чай и цельнозерновой бейгл с лососем и маложирным творожным сыром. Покупаю такой же для Соренсон. Не может же она каждый день жрать хлопья с черникой. От чтения дневника отвлекает телевизор в углу зала: там опять что-то про близняшек. Не могу разобрать, что говорят, но, видимо, там не все в порядке, так как сестры на экране друг на друга не смотрят. Эми плачет и из-за этого выглядит как человек – не то что обычно, когда она представала перед всем миром каким-то набычившимся отростком.
Ну ладно, продолжим с соренсоновским творением.
Пока взрослеешь, ты так или иначе все видишь и чувствуешь. За видимым спокойствием всегда спрятана человеческая боль. Город, в котором жизни людей пересекаются только по привычке, в рамках колеи устланной напускной любезностью и условностями, скрывает от нас бедность, амфетаминовые лаборатории – зияющую пустоту, прикрытую слоем дерьма, присыпанного попкорном. В стенах этих старых частных домов под слоем тишины похоронено столько боли!
Мама.
Ё-моё!
Когда мне было лет пятнадцать, веселья в нашем счастливом доме поубавилось. Мама с папой стали вести себя как-то иначе по отношению друг к другу. Мама начала сильно толстеть. Однажды я увидела цифру на весах: 122 кг. Я тогда этого не поняла, но ей нужен был соучастник в том, чтобы стать непривлекательной, нелюбимой и так оправдать нелюбовь к себе. Поэтому мы стали заказывать мороженое из «Кауч-Томато-Дайнера» и пиццу из «Ю-Бетча-Пай»[51]. «Уфф-да![52] В твоем возрасте есть можно все», – говорила она. А мне и нравилось, что все можно есть.
Мой отец Тодд Соренсон был невысокого роста, примерно на полголовы ниже мамы, с извечной уязвленной миной и выражением благочестия на лице. Говорил он мало. Если в разговоре или в новостях всплывал какой-нибудь спорный сюжет, он всегда отмахивался, мол, «было бы что обсуждать». Кроме работы, папа почти ничем другим не занимался, иногда только ходил с матерью на танцы. Раз в месяц он ездил с друзьями на охоту: друзья, как и отец, занимались хозтоварами; это были мрачные мужики, которые постоянно несли какую-то банальную чушь. Несколько раз отец брал меня с собой, показывал, как стрелять из ружья, заряжать его и чистить. Он даже подарил мне ружье – такое же как свое, «Ремингтон-870 экспресс супермагнум», и я его бережно хранила. «Прекрасно подходит для чего угодно – хоть по голубям стреляй, хоть по оленям», – говорил он. Стрелять мне нравилось – по жестяным банкам и бутылкам, но от одной мысли, что так можно лишить жизни живое существо, мне становилось дурно. Потом я как-то увидела, как они убили олененка. Он просто с любопытством смотрел на нас и пошел в нашу сторону. Я подумала, что они его, конечно, не тронут. Я заметила, как они на секунду переглянулись, будто не решались, потом отец выстрелил. Бедное животное откинуло метра на полтора, ноги подкосились, и все. «Точно в зону поражения, Тодд», – тявкнул один из друзей.
Из рассказов отца я знала, что так называется плечевая область, за которой находятся сердце и легкие. Если смотреть сбоку, это задняя часть плеча. Здесь максимальный шанс попасть в жизненно важные органы. С такого расстояния он едва ли мог промахнуться. То есть никакой «охоты» и не было.
Мне стало плохо. Такое невинное и доверчивое животное взяли и бездушно убили старые тупые идиоты, просто чтобы побахвалиться друг перед другом, поддавшись на самообольщение, что это как-то выделит их в глазах окружающих: какие все-таки жалкие ничтожества. Я промолчала, но они заметили, что я зла на них, и почувствовали, что я их презираю.
Я, естественно, решила больше с отцом никуда не ездить. Он ничего не говорил и, вроде бы даже чувствуя облегчение, все равно казался разочарованным. Не сомневаюсь, что они с мамой видели: я разочарована не меньше. Я росла, и мне становилось все менее уютно в доме, куда меня принесли после рождения: постепенно я осознавала, что в этом семействе, да и в этом городе, я лишняя, и, хотя в их глазах надежд не оправдывала я, ощущение было взаимным.
Однажды утром я собиралась в школу, было примерно 7:45. Зазвонил телефон, и мама включила телевизор. Мы увидели, как из башни Всемирного торгового центра валит дым. По телевизору сказали, что в башню врезался самолет, и показывали кадры повтора. Я посмотрела на мать и отца; нам тогда показалось, что это какая-то трагическая случайность. Минут через пятнадцать во вторую башню врезался второй самолет. Мне стало страшно, и маме тоже, мы сидели на диване, держась за руки.
«Нью-Йорк, – усмехнулся отец, как будто это происходило на другом конце планеты. – Было бы что обсуждать».
Я не знаю до сих пор, действительно он так считал или просто храбрился, думая, что мы с матерью сейчас впадем в истерику. Я осталась с ней дома, мы сидели на диване и, нервно поедая конфеты, смотрели, как на экране разворачивались события, – и так до тех пор, пока не наступил эмоциональный передоз и мы не выключили. Отец, как обычно, поехал на работу – в Миннеаполис, в свой хозяйственный магазин. Кроме работы, он ничем не занимался и даже пах магазином: краской, скипидаром, маслом, пиломатериалами, клеем и металлической стружкой, которая, казалось, еще и прилипала к его рукам. Этот запах невозможно было вывести ни стиркой, ни афтершейвом. Иногда отец говорил так медленно, что у меня внутри все буквально сжималось, и я никак не могла дождаться, когда же он закончит фразу, чтобы я могла возобновить свою жизнь. Бывало, он делал мучительные паузы, как будто оценивая, стоит ли вообще продолжать.
Он все чаще подолгу застревал на работе, а мы с мамой все делали вместе, в том числе и еду. Люси сказала бы, что это не еда, а дерьмо: сладкая или соленая пакость. Мы объедались целыми пирогами, пиццами и чизкейками, пока нам не становилось дурно. После этого мы валялись на диване без движения, едва в состоянии дышать. Мы буквально нажирались как пьяные, практически тонули в еде. Нас мучили желудочные колики и изжога; никакого удовлетворения не было, зато была реальная физическая боль: мы испытывали жуткую ненависть к самим себе, которая пульсировала внутри только что сожранной нами вредной пищей, однако нам хотелось, лишь чтобы гора еды, которую мы только что смолотили, поскорее переварилась в желудках, а килограммы жира налипли туда, где ему и так уже едва хватало места. Только ради того, чтобы можно было снова начать жрать. Потому что, когда все переваривалось, мы опять начинали сильно хотеть есть. Очень сильно, мучительно хотели жрать.