Уильям Голдинг - На край света (трилогия)
– Джентльмены! Джентльмены! – И схватил за плечо того, кто стоял ближе. Они прекратили бороться и повернулись ко мне.
– Это еще кто, Камбершам?
– Священник, наверное. Займитесь-ка, сэр, своими делами!
– Я и занимаюсь своим делом, друзья мои… призываю вас внять зову христианского человеколюбия и прекратить ваше недостойное поведение; не употребляйте столь непристойных слов и уладьте дело миром.
Лейтенант Деверель замер и глядел на меня, раскрыв рот.
– Ч…а с два!
Джентльмен, которого он называл Камбершамом, тоже лейтенант, ткнул пальцем мне в лицо с такой яростью, что не отпрянь я, палец угодил бы мне в глаз.
– Это кто же, пес его забодай, позволил вам читать здесь проповеди?
– Вы правы, Камбершам!
– Я сам разберусь, Деверель! Итак, священник – если вы священник – предъявите-ка ваши полномочия.
– Полномочия?
– Вот ч…т! Свидетельство ваше!
– Свидетельство?..
– Разрешение, Камбершам. Это называется «разрешение проповедовать». И вправду, покажите-ка ваше разрешение.
Я был озадачен, сбит с толку. Дело ведь в том, что – пишу тебе нарочно, дабы ты могла предупредить всякого молодого священника, собравшегося отбыть в подобное путешествие, – я положил подписанное епископом разрешение (вместе с прочими бумагами, не нужными, как я полагал, в плавании) в мой дорожный сундук, который покоится где-то в недрах трюма. Я попытался коротко объяснить это офицерам, но Деверель меня перебил:
– Замолчите, сэр, не то я отведу вас к капитану!
Подобная угроза, должен признаться, заставила меня вострепетать и укрыться в каюте. На минуту-другую я задумался – разве не удалось мне, в конце концов, погасить их взаимную вражду? Ведь, уходя, они громко смеялись. Поразмыслив, я заключил, что столь беззаботное – большего не скажу – настроение вызвано скорее всего небрежностью моего туалета, а также моим испугом, коим закончилась беседа. Разумеется, я сам виноват, позволив себе появиться на людях не в том виде, который освящен обычаем и какого требует благопристойность. Я принялся поспешно облачаться, не позабыв и белых полотняных лент, хотя при такой жаре они тяжко давят мне на горло. Я пожалел, что моя риза и капюшон уложены, или, вернее сказать, погребены внизу, вместе с прочим моим снаряжением. Наконец, имея на себе хотя бы некоторые видимые знаки достоинства и власти моего сана, я прошествовал из каюты в коридор. Но лейтенантов, конечно, уже и след простыл.
Однако же здесь, в экваториальных широтах земного шара, стоило мне побыть в полном облачении несколько минут, как я начал обливаться по́том. Я вышел на шкафут, но и там не нашел спасения от жары. Я вернулся в коридор, затем в каюту и решил успокоиться, хотя и не знал, что теперь делать. Ведь без приличествующего моему сану облачения меня могли принять за одного из переселенцев! Я и так не могу беседовать с благородными дамами и джентльменами, и лишь однажды у меня была возможность обратиться к простому люду.
Выносить здешнюю жару и влажность в одежде, принятой в английской деревне, просто невозможно.
Повинуясь импульсу, произведенному, боюсь, скорее чтением авторов античности, а не обычаем христианским, я раскрыл Священное Писание и, прежде чем сам осознал, что делаю, прибегнул к своеобразным Sortes Virgilianae[40], то бишь к гаданию по книге – прием, который я всегда считал сомнительным, пусть даже этим занимались достойнейшие служители Господа. Взор мой упал на слова второй книги Паралипоменон, ст. 10:35–36: «Весь народ, оставшийся от Хеттеев, и Аморреев, и Ферезеев, и Евеев и Иевусеев, которые были не из сынов Израилевых». Эти слова я в следующий же миг отнес к капитану Андерсону и лейтенантам Деверелю и Камбершаму, после чего пал на колени и молил о прощении.
О сем незначительном происшествии я упомянул для того лишь, чтобы показать странность людских поступков, препятствующих взаимному согласию, показать необычность жизни в этой непривычной части света среди непривычных людей и в причудливом сооружении из английского дуба, которое везет меня и в котором мне столь не везет! (Надеюсь, сия парономазия, то бишь каламбур, доставит тебе небольшое развлечение.)
Далее. Закончив молиться, я обдумал, как мне лучше поступить, чтобы в дальнейшем не происходило никаких недоразумений относительно моего положения и сана священника. Я разоблачился, сняв все, кроме сорочки и панталон, и в таком виде уселся перед небольшим зеркалом, перед коим обычно бреюсь, и стал себя разглядывать. Это оказалось не так-то легко. Помнишь дырку от сучка в стене нашего амбара, через которую мы, дети, имели обыкновение подсматривать за Джонатаном, или за нашей бедной доброй матушкой, или за мистером Джолли, управляющим его светлости? Наскучивши этой забавой, мы вытягивали шеи в разные стороны, испытывая, какую часть света можно разглядеть через маленькую дырочку. И рассказывали друг другу о том, как много мы увидели – от Севен Эйкра до вершины холма. Вот и я – то таким же манером крутился возле зеркала, то крутил его перед собой. Однако же (если мое письмо будет отослано) выходит, я учу представительницу прекрасного пола пользоваться зеркалом и искусству, посмею сказать, самосозерцания. В моем случае, конечно, я подразумеваю изучение своей персоны, а не любование ею. В увиденном мною в зеркале было чему подивиться, но любоваться – нечем.
Раньше я не задумывался о том, сколь суровы для мужской кожи могут быть почти отвесно падающие солнечные лучи.
Волосы у меня, как ты знаешь, светлые, но оттенка неопределенного. Я теперь замечаю, что стрижка, коей ты меня подвергла перед отъездом, вышла, вследствие нашего общего уныния, весьма неровная. С течением времени неровность эта не сгладилась, а, напротив, стала заметнее, и голова моя отчасти напоминает небрежно сжатую ниву. Во время первой болезни я был не в состоянии бриться, после же корабль сильно раскачивало (зато теперь он недвижен!), а сейчас кожа моя так обгорела, что я боюсь причинить себе боль – и в результате нижняя часть моего лица покрыта щетиной. Щетина не слишком длинна – борода у меня растет медленно, – зато она разноцветная. А меж двух моих скверно сжатых нив – то есть меж волосами и бородой – неплохо порезвился старина Соль[41]! На лбу у меня, там где его обычно покрывает парик, осталась полоса розовой кожи. А ниже – кожа коричневая, а в одном месте еще и шелушится. Далее же пылают, как огонь, нос и щеки.
Воистину, полагать, что, появившись перед людьми в сорочке и панталонах, да еще с таким лицом, я не уронил достоинства священника, значит, предаваться самообману. Вдобавок носящие мундир более прочих склонны судить о человеке по его платью. А мой «мундир», как я со всем смирением его называю, должен быть строгого черного цвета с белоснежным воротничком и париком – вот украшения человека духовного. В глазах офицеров и матросов нашего корабля священник без белых лент и парика заслуживает не больше уважения, чем какой-нибудь побирушка.
Да, прервать мое уединение меня заставил шум ссоры и желание совершить добрый поступок, однако же я заслужил упрек. Я представил, какое являл зрелище – с непокрытой головой, небритый, с шелушащимся лбом, неодетый – и от испуга даже затаил дыхание. Со смущением и стыдом вспомнил я обращенные ко мне при моем рукоположении слова, слова, кои мне следует полагать почти священными – по причине важности события и святости того, кто их рёк. «Избегай дотошности и старайся всегда выглядеть достойно». А разве того, кого я увидал сейчас в зеркале, можно назвать достойным делателем, кои надобны для жатвы Господней[42]? К тому ж для тех, среди кого я ныне обретаюсь, пристойный облик не просто desideratum, он для них sine qua non! (То есть не просто желателен, а необходим.) Я преисполнился решимости впредь об этом не забывать. Проходя через свои владения, я должен не просто быть служителем Господа, я и выглядеть должен как служитель Господа!
Дела мои пошли немного лучше. Приходил лейтенант Саммерс; он спросил, не уделю ли я ему минуту-другую для разговора. Я через дверь просил его не входить, поскольку ни одеяние мое, ни вид не подходили для приема посетителей. Он выразил согласие, но тихим голосом, словно боялся, как бы кто-то не услыхал. Лейтенант Саммерс принес извинения за то, что службы в пассажирском салоне более не проводятся. Он, дескать, неоднократно напоминал пассажирам, но его намеки действия не возымели. Я поинтересовался, не говорил ли он с мистером Тальботом, но услыхал в ответ, что мистер Тальбот сильно занят собственными делами. Однако по его, Саммерса, мнению, в следующее воскресенье можно было бы провести малое собрание. И тут я заметил, что вещаю через дверь с несвойственною мне страстью:
– Наш корабль – корабль безбожников!
Мистер Саммерс не отвечал, и я продолжил:
– Это все влияние известной особы!
Тут мистер Саммерс как будто затоптался на месте, словно озираясь. Затем прошептал: