Дэвид Духовны - Брыки F*cking Дент
– О чем ты думаешь?
И Марти ответил:
– О старом добром Уолте.
Тед думал о нем же. Начал декламировать из поэмы «На Бруклинском перевозе»:
Так что же тогда между мной и вами?Что стоит разница в десять лет или даже в столетья?..Меня, как вас, волновали внезапно рождающиеся вопросы…[252]
Марти подхватил – с той же точностью:
Не только на вас падают темные тени,И на меня извечная тьма бросала тени свои…
И снова Тед:
Мне лучшее, что сотворил я, казалось пустым, сомнительным…
И Марти:
Но разве и вправду не были мелки те мысли,Что мне представлялись великими?
Вновь умолкли. На Бруклинском перегоне в подземке. Слегка ошарашенные от себя самих – и от Уитмена, и от ощутимого присутствия, внезапного необъявленного проявления вечности. Свежая волна. Свет поморгал и включился, поезд ожил.
Когда они переправились через реку, вернулись под твердую почву, сбросив уитманию, Тед вновь заговорил:
– Как по-испански будет «завершенность»?
Марти кивнул сыну, быстро глянул на Мариану и торжественно ответил:
– Пендехо.
Мариана широко улыбнулась, и Тед провозгласил:
– Вечер сегодня подходил для пендехо как никакой другой.
Дальше ехали молча, но Тед повторил еще раз, почтительно:
– Пендехо.
И лишь много лет спустя Тед узнал, что на самом деле pendejo, в отличие от столь резво предложенного Марти варианта, переводится не как «завершенность» – и близко не так. Более точный перевод – и старый козел наверняка это знал – «лобковые волосы».
54
Марти был и перевозбужден, и переутомлен. Тед с Марианой едва успели снять с него галстук, пиджак и ботинки, как Марти повалился на кровать. Мариана поцеловала его в макушку и вышла из комнаты. Когда и Тед собрался выйти, Марти схватил его за руку и спросил с детской невинностью:
– Таким уж ли скверным человеком я был, а, Заноза?
– Нет, – ответил Тед, склонился к отцу и поцеловал его в лоб. – Не был ты скверным. Ты и сейчас не скверный.
Тед выключил свет, оставил отца одного и сделал пару шагов по коридору. Остановился, уперся лбом в стену и заплакал. Так он не ревел с самого детства – глубоко, судорожно. Ощутил руку у себя на плече. Он и не заметил Мариану в коридоре. Она повернула его к себе – обнять. Они обнялись, а перестав дрожать, Тед оторвался от нее. Начали целоваться. Поцелуй, родившийся для утешения, стремительно перерос в хаос желания.
Мариана толкнула Теда к стене, прижалась к нему. Схватила его за брюки, принялась стягивать их. Тед остановил ее.
– Отец, – сказал он.
Наслушавшись отцова секса этим вечером, Тед не был уверен, что желает оказать встречную любезность. Может, в другой раз, не нынче?
Мариана сказала:
– Бери меня здесь, сейчас же, пока я не взялась думать, что вообще делаю.
– Нет, не надо. Не думай, перестань думать.
Он сунул руки ей под платье, взял за зад. Ощутил, что она уже намокла. Почувствовал, как закружилось все вокруг.
– У меня ни разу не было, – сказал он.
– Ты девственник?
– Нет, ни разу не было в доме, где я рос, в смысле, где вырос. В котором.
– Не возбуждает.
Она взялась за его член и сдвинула в сторону свои трусики. Вскинула ногу, обвила талию Теда, прижалась. Она раскачивалась и билась об него, пока не приняла в себя целиком. Тед держал ее на весу, Мариана качала. Колени у Теда ослабли. Он заговорил ей на ухо:
– Я не в лучшей форме для этой позы, если долго… четырехглавые сдают. Можно мы на пол?
– Ты меня жирной только что назвал?
– Нет-нет-нет… ни за что. Ты, бля, совершенство.
И они легли. У Теда происходившее не укладывалось в голове, хотя он столько раз об этом думал. Понимал, что, если не отвлечется, все кончится в пару секунд. Порадовался, что в отчем доме можно запросто оглядеться по сторонам и растерять всякое желание кончать. Вот старое кресло, в котором мама когда-то вязала. Мама вяжет! Идеально. Сбавляем прыть. Так можно ебаться вечно. Надо успокоиться – все перед глазами. Волшебство прямо. Ой-ей. Может, даже слишком. Он почувствовал, что отвлекается, отстраняется. Так, маму и вязание долой. Тед отвел взгляд от маминого кресла. Мариана, возможно, почувствовала, что он отдаляется, занят разговором с самим собой, – и восприняла это на свой счет. Глянула красноречиво. И заговорила с ним по-испански:
– Venga muchacho tomame[253].
Он не понял, что она сказала, но догадался, а испанский был так хорош, слишком хорош. Тед откликнулся:
– Будешь говорить по-испански, ничего путного не выйдет – все кончится в два счета.
Она рассмеялась.
– No te olvides de la leche cuando vuelas el elefante.
– Прекрати!
Она:
– Я сказала: «Летишь на слоне – не забудь молоко».
– Все равно по-испански слишком горячо. Что угодно.
– Я еще и по-французски могу.
– Не смей по-французски. По-немецки еще куда ни шло. По-китайски тоже ничего, наверное.
Она собралась что-то сказать. Он не знал, какой язык сейчас услышит: в ее глазах он видел всесилие. Она – миры. Язык не имел значения. Все было смертельно безупречно. Даже ее дыхание, не облеченное в слова, сообщало вселенные, а у Теда от него все трепетало – от живота и ниже.
– Ути-тюти-пути…
– Это Чаро?[254]
– Да. Может, сработает – остудит. Меня – вымораживает. Ути-тюти-пути…
– Тихо, пожалуйста.
– Я ничего не сказала.
– Ты дышишь.
– Вынуждена, – призналась она с улыбкой.
Казалось, раз не случилось игровой увертюры, она перемешалась с основным действом. Время уплотни лось. Прошлое, настоящее, будущее. Все происходило одновременно.
Мариана вгляделась ему в глаза, увидела, как сильно ему хочется все сделать правильно, получить хорошую оценку, добраться до сиквела. Какой славный. Мариана замерла. Слегка прикусила ему ухо и сказала:
– Не беспокойся, Тед, мне с тобой хорошо. Просто люби меня. И все. Больше ничего не надо делать. Ради меня, а? Пожалуйста.
Эти слова укрепили в Теде уверенность. Он будет с ней сильным. Она это ощутила, почувствовала. Он сказал:
– Ладно, но чур никакого больше испанского. Идет?
– Tr a to, Pa pi[255].
– Прекрати!
Она хохотнула и выгнула бедра ему навстречу.
– От так, детка. Можно я буду звать тебя Лордом?
– Только если заслужу.
– От так, Лорд…
Теперь все у них пришло в согласие – и тела, и умы. Они задвигались вместе, и Тед приподнялся – посмотреть на ее красоту под собой. Оглядел ее всю. Они оба уже были наги. Он попытался прищуриться, чтобы не видеть свой жирный волосатый живот – видеть лишь ее одну. Почти получилось. Заметил татуировку «Мертвых» у нее на лодыжке и «Христ» – на другой, однако теперь он отчетливо разглядел, что там вокруг ее голени обвивается не «Христос», а «Христина». Мариана перехватила его взгляд и чуть повернула лодыжку, словно прятала шрам; вновь зашептала ему на ухо:
– Давай еще, я сейчас кончу.
Он дал. Он готов был давать вечно.
55
Судя по тому, что видно в окне, прошел месяц или два. Листва уже на земле. Деревья в Бруклине, те, что все еще пробивались сквозь асфальт, – «растет в Бруклине дерево»[256], именно дерево, одно, – так вот, те оставшиеся деревья почти чрезмерно блистают цветами – красным, золотым. Деревьев в городе так мало, что они восполняют это цветом неестественно ярким; так армия перед превосходящим по огневой мощи противником сражается сверх своих сил, хоть уничтожение и неизбежно. Осень грезы. Что бы мог придумать про осень рекламщик, чтобы продать грезу как вещь? Осень Эдди Бернейса. Марти отошел от окна к телевизору. Где, бля, Теда носит? Ну конечно, не в силах смотреть, как «Носки» наконец отвоюют свое. Одним махом, только так. Четыре раза подряд с сент-луисскими «Кардиналами». Проклятие сегодня будет снято, сраженные победят, те, кто сейчас последние, станут первыми[257]. Сегодня все по-библейски, словно исполнение пророчества. Марти почти ожидает дождя из жаб и явления Юла Бриннера. Марти – верующий. Он не соврал. Он жил ради «Носков», и «Носки» продлевали ему жизнь. Приглушает звук телевизора. Хочет только смотреть и слушать голоса у себя в голове. Слишком много их, комментаторов этих. Раздувают из бейсбола черт знает что. Бейсбол и Америка. Эти тоже торгуют мечтой об отцах и детях, автомобилях, демократии, меритократии и времени прошедшего совершенного. Но до чего неуклюжи они, до чего очевидны. Не то что мы когда-то – классика хитроумия. Кто на их фуфло ведется? – думает Марти. Марти знает: люди ведутся, фольк хавает. А продает кто? Я. Марти знает. Я. Но человеку нужно питаться. А Марти нужно обеспечивать семью. Ничего нет постыдного в том, чтобы предложить рынку свои дарования. Хоть бы ценой сексуализации спаржи и сладострастной носкологии «Носков». Ебись ты, Карл Маркс. Да и вообще все правда: бейсбол лечит от рака. Ну вот. Последний питч. Все кончено. Игроки беснуются на поле, сигают друг другу в объятия, как дети. Это искренне, думает Марти, эта радость – настоящая. Уму непостижимо, почему Теда нет рядом, хотя, с другой стороны – постижимо. Большие события в жизни – это вам не театральные постановки и никогда не разыгрываются идеально, они – как древнегреческие пьесы, где все великое – секс и насилие – происходит за кадром. Почему я столько всякого великого не видел? Почему смотрел в другую сторону и многое пропустил? Марти чувствует, как подступают слезы. Чувствует победу. Чувствует, что победил в игре жизни. Сантименты все это, думает он, я способен на большее. Но бейсбол – это сплошь сантименты. Что плохого в некоторой сентиментальности? Людям нравится. Ему вроде полагается теперь умереть? Вряд ли – нынче он чувствует себя как никогда хорошо. Впервые за долгие годы так хорошо – он чувствует себя молодым. В нем столько сил, что хочется выйти, подышать вечерним воздухом. Коли не получится поликовать при Теде, Марти пойдет и вывалит это все на кого-нибудь у киоска Бенни. Он шагает к киоску – куда нахер все подевались? Фанаты «Янки» прячутся от него. Уже горюют. Слабаки. Мало им просто выигрыша – «Носки» еще должны проиграть. Нечестно. Несправедливо. У киоска никого. Даже пантеры сныкались от Марти. Почему мне не дают поторжествовать, черт бы драл? Я разве не заслужил? Он оставляет четвертак на стойке в киоске, хватает «Нью-Йорк Пост». Должно быть на первой странице, на первой же странице! Это ж важнейшая новость на свете. Громадными жирными буквами: то κατάραμα άνακυκλεύτε[258] Он эти буквы не узнает. Очень странно. Листает до конца, до таблиц счета и комментариев. Он же только что посмотрел игру, зачем ему еще и читать о ней? Ну вот так оно у мужчин. Не знает он. Хотя жутковато и странно все это – Марти не узнает фамилии игроков. Ни «Носков», ни «Кардиналов». Может, у него инсульт? Он слыхал, такое бывает. Забываешь слова – слова превращаются в неопознанные объекты. Все написанное кажется ему греческим. Буквально. Он знает, как выглядит греческий, хоть и не говорит на нем. Это «Нью-Йорк Пост» на греческом. Марти глубоко вдыхает. Кто такой Πεδροία? А Όρτιζ? А Δάμον?[259] Он трет глаза. Ни одной фамилии не разберет. Вновь смотрит на первую страницу, на дату. 28 октября 2004 года.