Колум Маккэнн - ТрансАтлантика
После выступления Дагласса поспешно вывели из гостиницы. Снаружи поджидала карета, лошади цокали копытами по булыжнику. Ночь пропиталась духотой. Над Сент-Луисом пристроился заусенец месяца. Газовые фонари беспощадно драли темноту.
Через дорогу толпились возмущенные граждане, мужчины в рубашках и широких подтяжках. Перед ними, сцепившись локтями, невозмутимой шеренгой растянулись полицейские.
Лили смотрела, как Дагласс поднял голову и взглянул на протестующих, словно забавляясь. За руку подвел к карете белую даму. Его вторая жена. В ответ на его подчеркнутую любезность возмущенные граждане еще сильнее расшумелись.
Он поклонился супруге, обошел карету, пригнулся и повернулся боком, затем сгорбил плечи, сел. Лошадь была крупна и грациозна. Задирала копыта и фыркала.
На миг Лили захотелось подойти, наклониться к окну, поздороваться, назваться, пусть он помнит, но она осталась стоять в тени. Что ей сказать? Какого еще смысла добиться, произнеся свое имя? Может, он лишь прикинется, будто узнал, а может, не вспомнит вовсе. У нее есть дочь. И сыновья. И лед.
В ночи зазвенела сбруя, заскрипело колесо. Лили оправила платье, взяла Эмили под руку.
– Пора домой, – сказала Лили. – Пойдем.
1929
Вечерня
Для нее истории начинались комом в горле. Порой даже говорить становилось трудно. Подлинное понимание скрывалось под самой поверхностью. Всякий раз, когда садилась перед листом бумаги, накатывала ностальгия, что ли. Воображение распихивало реальность, что сдавливала со всех сторон. Эмили Эрлих выживала не теориями или формулами, но мгновениями легкости, раскачкой до предела, стремительной радостью полета. Помаленьку терялась в небесах.
Лучшие минуты – когда взрывался разум. От времени оставались одни руины. Угасал всякий свет. Бездна чернильницы. Дрожь тьмы на кончике пера.
Долгие часы потери и побега. Безумия и неудачи. Вычеркиваешь одно слово, ставишь кляксу посреди страницы, уже не прочесть, рвешь лист на длинные тонкие полосы.
Прихотливый поиск слова – будто крутишь колодезную рукоять, наматываешь цепь на ворот. Бросаешь ведро в шахту разума. Достаешь пустые ведра, одно за другим, и наконец, в нежданный миг, ведро жестко цепляется, внезапно тяжелеет, и вынимаешь слово, а затем вновь бросаешь ведро в пустоту.
Каюта первого класса была мала и бела. Две койки. Иллюминатор по левому борту. Свежие цветы в хрустальной вазе. Приветственная записка от капитана. Люстра сконструирована так, чтоб не качалась.
Из статики репродуктора вырывались объявления, гнусавое нытье стюарда: когда ужин, не сгорите на солнце, скоро откроется кружок.
Обеих не волновала внешность, но в первый вечер мать и дочь помогли друг другу одеться.
Океан был спокоен, но и при небольшой волне причесывать друг друга нелегко. Эмили пристроила в иллюминаторе круглое зеркальце. Волосы ее поседели. Лотти постриглась по моде коротко. За своими отражениями они различали, как по воде скользит прожектор.
Вес пригибал Эмили к земле. Пятьдесят шесть лет, хотя временами зеркала намекали на совсем иное десятилетие. Щиколотки вечно опухшие, запястья и шея тоже. Туфли носила двумя размерами больше. Ходила с тростью. Темный терн. Маленький серебряный набалдашник. Резиновая насадка на кончике. Смастерил один умелец в Киди-Види. Передвигалась застенчиво, смущалась, зная, сколько места занимает, будто тело только и ждало подходящей минуты, чтобы показать, как ему неудобно, какое оно большое.
Лотти – высокая, рыжеволосая, уверенная – надела длинное платье из тафты, на изгибе горла – дутое ожерелье. Двадцать семь лет, вся такая ранняя пташка – словно явилась, сама себя опередив. Мать и дочь почти не разлучались. Застряли друг у друга на орбитах. Крепко пришпиленные друг против друга.
Бочком пробрались в кают-компанию; Эмили опиралась на руку дочери. На миг замерли в дверях – удивила дуга балюстрады. Перила увиты цветами. Куда ни глянь – богатство и роскошь. Юноши в темных костюмах и сорочках с отложными воротничками. Худые женщины с перьями в прическах, горла напряжены, руки раскинуты. Дельцы сбивались в стайки, их обвивал сигаретный дым.
Прозвонил колокол, и собрание возликовало. Пароход достаточно отошел от берега. Зазвучали оперные арии тостов против «сухого закона». Самый воздух, казалось, осушил не один бокал джина.
Их провели к столу и усадили с судовым врачом. Красавец. Канадец, на лбу темный завиток, лицо узкое и исчерчено смешливыми морщинками. Рубашка хорошего кроя, нарукавные резинки выше локтей. Наклонился к дамам через стол. Говорили о Ломэ Гуэне и Генри Джордже Кэрролле[47], о легких колебаниях на фондовой бирже, ценах на зерно, чикагских анархистах, Кальвине Кулидже и его слабости к баронам-разбойникам, о Полин Сабин[48] и ее призывах к отмене «сухого закона».
На изысканном фарфоре принесли еду После нескольких бокалов у врача стал заплетаться язык. На сцене блямкнула джазовая нота. Закачалась труба. Задрожало фортепьяно. «Блюз росомахи». «Колобродство мускусной крысы». «Блюз Стэка Ли»[49].
Эмили нацарапала пару слов в блокноте, а Лотти ушла в каюту за новой фотокамерой, серебристой «лейкой». Эмили надеялась, дочь сфотографирует крошечные дымные галактики, в которых весь пароход словно мерцал.
То была их первая заграничная поездка. Минимум на полгода. Эмили будет отсылать репортажи для журнала в Торонто, Лотти – фотографировать. Европа полыхала идеями. Живопись в Барселоне. «Баухаус» в Дессау. Фрейд в Вене. Десятая годовщина Алкока и Брауна. Большой Билл Тилден[50] на Уимблдонском мужском чемпионате по теннису.
В деревянный дорожный сундук сложили как можно меньше багажа – так легче переезжать с места на место. Несколько смен одежды, кое-что потеплее, два экземпляра одного романа Вирджинии Вулф, блокноты, фотопленка, лекарства Эмили от артрита.
Дни были протяжны. Плыли часы. Море круглилось царственной серостью. Вдалеке изгибался горизонт. Мать и дочь сидели на палубе и глядели за корму, где красно пылало вечернее солнце.
Тандемом прочли роман Вулф, почти страница в страницу. «В голосе была удивительная печаль. Освобождаясь от плоти, от страстей, он выходил в мир, одинокий, безответный, бьющийся о скалы, – вот как звучал этот голос»[51]. Больше всего Эмили нравилась якобы легкость Вулф. Как непринужденно перетекали друг в друга слова. Точно на страницу переводили полнокровную жизнь. Таково у Вулф смирение.
Порой Эмили сомневалась, что сама обладает подлинной убежденностью. Почти тридцать лет писала статьи. Издатель в Новой Шотландии опубликовал два сборника стихов – явились и растаяли. Статьи Эмили вызывали у читателей интерес, но она подозревала, что ее понятия о многом смутны, идеи касательно немногого категоричны. Возможно, у нее развился иммунитет к глубине. И теперь она лишь скользит по поверхности. Дрейфует на затейливом стеклышке. Да, она взбаламутила мелочные каноны ожиданий – незамужняя мать, журналистка, – но едва ли этого довольно. Много лет отвоевывала себе место в мире, однако ныне постарела, устала и недоумевает, почему это было важно. Отяжелела.
Чего-то ей недостает – никак не ухватишь и не поймешь, что бы это могло быть. Она чуяла: есть нечто большее, переворот страницы, конец строки, напор слова, разрыв привычек. Завидовала молодой англичанке Вулф. Такая властная, такая многообещающая. Полифонична. Умеет жить в разных телах.
Быть может, Эмили затем и отправилась в путешествие – оторваться от рутины. Подбавить пульса в жизнь. Они с Лотти столько лет провели бок о бок в гостинице «Кокрейн». Номер крошечный, но они прекрасно расходились бы там с завязанными глазами.
На палубе шел бадминтонный матч. Вдали волан описал дугу, застыл в полете, завис, точно подхваченный магнитным полем, источаемым недрами парохода, а затем, летя в другую сторону, на миг заленился, припомнил, что на свете есть ветер, снова устремился вперед.
Из каюты, размахивая одолженной ракеткой, вышла Лотти в длинной юбке. Оголенный провод. Всегда такой была. Ни притворства, ни изящества, но вся прошита электричеством, восторгом свободного полета. Не красавица, но едва ли это важно. Из тех девушек, чей смех слышишь еще из-за угла. Быстренько нашла себе партнера для смешанной парной игры.
Держа над головой поднос с напитками, палубу патрулировал стюард. За ручку прогуливались супруги, пожилые сербы: сказали, что возвращаются домой после своего американского эксперимента. Под глянцем шевелюр шествовали двое разодетых мексиканцев. На носу репетировал духовой оркестр. Эмили смотрела, как тень трубы скользит по палубе, медленно переползает с одного борта на другой.
Ни капли не верится, что ее собственная мать лет восемьдесят назад направлялась в Америку на плавучем гробу, средь лихорадки и утраты, а теперь Эмили, уже со своей дочерью, плывет в Европу первым классом на пароходе, где лед производят электрогенераторы.