Брюс Чатвин - «Утц» и другие истории из мира искусств
– Благодарю вас, милый мой. Джем – это мое детство. Скажите мне, милый мой… – Она жестом указала мне на стул; в этот момент одна из ее грудей вывалилась из ночнушки. – Скажите мне, – она засунула грудь обратно, – у вас в стране остались еще великие поэты? Я хочу сказать, великие поэты… по достоинству сравнимые с Джойсом или с Элиотом?
В Оксфорде еще жил Оден. Я вяло упомянул Одена.
– Одена я никак не назвала бы великим поэтом!
– Да, – сказал я. – У нас почти никого не слышно.
– А в прозе?
– Негусто.
– А в Америке? Там есть поэты?
– Попадаются.
– Скажите мне, Хемингуэй был великим романистом?
– Не всегда, – ответил я. – К концу уже не был. Правда, в наши дни его недооценивают. Его ранние рассказы замечательны.
– Кто вправду замечателен среди американских романистов, так это Фолкнер. Я помогаю одному молодому другу переводить Фолкнера на русский. Должна вам сказать, дело продвигается с трудом. А у нас в России, – прорычала она, – великих писателей не осталось. Здесь тоже никого не слышно. Есть Солженицын, да и он не особенно хорош. С Солженицыным беда вот какая. Когда он считает, что говорит правду, то на самом деле ужаснейшим образом врет. Зато когда считает, что выдумывает историю из головы, вот тогда он порой ухватывает правду.
– А что тот рассказ… – Я запнулся. – Не помню названия… тот, где старуха под поезд попала?
– Вы имеете в виду «Матрёнин двор»?
– Да, именно, – сказал я. – Там правда ухвачена?
– В России такого никогда не могло произойти!
На стене напротив постели висел белый холст, криво повешенный. Картина была вся белая, белое на белом, несколько белых бутылок на пустом белом фоне. Я был знаком с работами этого художника, украинского еврея, как и она сама.
– Вижу, у вас тут картина Вейсберга[92], – сказал я.
– Да. И знаете что, вы мне ее не поправите? А то я швырнула книгу и случайно попала в нее. Отвратительная книга, автор – какая-то австралийка!
Я поправил картину.
– Вейсберг, – произнесла она. – Наш лучший художник. А что еще нынче можно делать в России? Только писать белизну!
Мадлен Вионне
{7}
Мадлен Вионне – живая, шаловливая девяносто-шестилетняя дама, портниха, за плечами у которой восемьдесят шесть лет практического опыта. Ее дом моделей на авеню Монтень закрыл свои двери в 1939 году, однако стоит упомянуть ее имя, как бывшие клиенты взыхают, словно вспоминая золотой век. Для историков моды она – явление легендарное. Они превозносили ее как «архитектора моды» – единственного подлинного творческого гения в этой области. И когда она хладнокровно заявляет: «Я лучшая портниха в мире, причем сама чувствую, что это так», – имеются веские причины, чтобы ей поверить.
Ее имя никогда не пользовалось такой же громкой – или печальной – известностью, как имя Шанель. Она никогда не стремилась угодить миру моды и, подозреваю, считала себя выше его – подчеркивала даже, что слово «мода» для настоящего портного не имеет смысла. И все-таки это, пожалуй, и есть та женщина, что когда-то, году в 1900-м, освободила других женщин из-под тиранической власти корсета. Изобретение косого кроя, преобразившее историю современного пошива платья, принадлежит, безусловно, ей. И в то время как другие модельеры превращали своих клиентов в подобие мальчиков или машин, она стояла на своем, утверждая, что женщина остается женщиной.
Связь между высокой модой и крупным богатством вызывает у многих подозрения по части первой. Но мадам Вионне, у которой в свое время не было ни гроша, не записывает моду во второстепенные искусства. Подобно танцу, это искусство эфемерное, но великое. Себя она считает художником уровня, допустим, Павловой[93]. В погоне за совершенством она не думала ни о чем другом, и даже в ее образцовом здравом смысле присутствует оттенок фанатизма. Качество работы в ее мастерской не знало себе равных. Никто не умел лучше задрапировать торс. С тканью она обращалась, как мастер-скульптор, который пробуждает к жизни черты, дремлющие в куске мрамора. Не хуже скульптора она понимала и тонкую красоту женского тела в движении, знала, что асимметричный крой подчеркивает грациозность. Ей хотелось, чтобы тело проявляло себя с помощью платья. Платье должно было быть второй – более соблазнительной – кожей, оно должно было улыбаться, когда улыбается его владелица. Мадам Вионне требовала от своих клиентов, чтобы они были высокими, обладали настоящими грудью и бедрами, легко двигались. Тогда она сможет соединить их красоту со своим умением – и результат будет совместной победой.
Теперь она живет в шестнадцатом аррондисмане, на улице, над которой нависают многоквартирные здания, оставшиеся от Belle Époque[94]. Фасад ее дома украшают гроздья фруктов и металлические балконы в самом тяжеловесном буржуазном вкусе. Но стоит войти в дверь, как вы оказываетесь в мире алюминиевых решеток, стен, обработанных пескоструйным аппаратом, зеркального стекла и гладких лакированных поверхностей – интерьер столь же четкий и лишенный сентиментальности, сколь и сама хозяйка, мадам Вионне.
– У меня в доме нет ничего старого. Все современное. Все это я сделала сама.
Подобно платью от Вионне, этот минимализм стоит недешево. Когда она переехала сюда в 1929 году, комнаты быстро очистились от бессмысленных украшений. Даже семейные снимки в сепии были выдраны из рамочек, помещены между кусками листового стекла и развешаны по стенам; кроме них, других фотографий или картин там нет.
Салон обрамляют квадраты натурального пергамента. «Это все овечьи шкуры! – смеется она. – Я, знаете ли, пастушка». Говорят, что эта комната – самый выдающийся интерьер в стиле ар-деко, сохранившийся в Париже – вместе с хозяйкой. Тут есть диваны, покрытые мехом, хромированные стулья, обтянутые белой кожей, и алые лакированные столики цвета, какой встречается в буддистских храмах в Японии. Камин отделан медными листами, посеребренными. На нем стоит фотография Пантеона – своего рода талисман, ибо мадам Вионне всегда черпала вдохновение в классической Греции. Ее портрет, выставленный на мольберте, был написан Жаном Дюнаном, «мастером лакировки» двадцатых годов[95]. Лицо – мозаика, сложенная из мельчайших кусочков яичной скорлупы.
Эта утонченность стала наградой за долгую борьбу. Ее отец, Абель Вионне, был родом из Юры[96], но на жизнь зарабатывал в Обервиле, на окраине Парижа. Он работал таможенным чиновником – то есть, подобно Руссо[97], собирал внутреннюю пошлину с предназначенных для продажи товаров, которые провозили по дороге. Жена его бросила; они с дочерью стали неразлучны.
Семейству Вионне принадлежала ферма в Юре, где был «ручей, в котором я могла плавать», однако Мадлен увидела его, лишь когда ей исполнилось шестнадцать. В Париже она страдала анемией, и родственники предложили ей полечиться горным воздухом. «Но в горах мне было скучно. Папа вынужден был приехать и увезти меня обратно…» Тем не менее отцовские корни, вероятно, оставили отпечаток на ее характере. Народ Юры стоит особняком от других. Тамошние уроженцы яростно отстаивают свою независимость – бунтарство, инакомыслие у них в крови. В девятнадцатом веке часовые мастера швейцарской части Юры сочетали тонкое умение с практическим анархизмом и оказали влияние на всех великих революционеров того времени. Мадлен Вионне присуще чувство совершенства – возможно, с примесью анархизма.
Жена одного из друзей Абеля Вионне работала швеей в некоем maison de couture[98]. Десяти лет от роду Мадлен бросила школу и пошла туда ученицей. Ей было дано специальное разрешение на то, чтобы сдать выпускной экзамен за год до положенного срока; ее твердое намерение добиться успеха было непоколебимо. Она заболела, но вскоре выздоровела. В восемнадцать она вышла замуж, потом разошлась, а ребенок ее умер. Она отправилась в Англию – при желании она и сейчас легко переходит на английский, – где работала у Кейт Райли, которая одевала викторианский двор в костюмы неимоверной пышности. Вернувшись в Париж, она подружилась с мадам Жербер, одной из трех сестер, управлявших домом «Сестры Калло», – вместе с «Уортом» и «Жаком Дусе»[99] они составляли триумвират, стоявший во главе французской моды. Мадам Жербер требовались высочайшие стандарты. Мадам Вионне признается, что всеми своими дальнейшими успехами обязана ей, и постоянно держит при себе фотографию этой женщины, с виду несчастной и решительной.
В 1900 году дамы-модницы все еще были облачены в тяжелую броню, а на головах у них покачивались едва ли не птичьи вольеры. Их душили высокие жесткие воротнички. Их калечили туфли с острыми носами. Корсеты, сжимавшие их так, чтобы получались талии в рюмочку, одновременно спутывали в клубок их внутренности и вредили здоровью. Однако Айседора Дункан уже танцевала босиком, тряся грудями и волоча за собою складки одежд…
– Quelle artist e! – говорит мадам Вионне с экспансивным жестом, откидывая голову назад. – Quelle grrrande artist e![100]