Роберто Боланьо - Возвращение
Потом Вильнёв поставил бутылку рядом с музыкальным центром и подошел к моему телу. Он довольно долго смотрел на него, словно не зная, что делать дальше, хотя это было неправдой, или пытаясь угадать, какие надежды и желания трепетали когда-то в теле, упакованном ныне в пластиковый чехол, в теле, которое находилось ныне в полной его власти. Так он стоял и смотрел. А я ничего не подозревал о его намерениях, потому что всегда оставался наивным простофилей. А если бы что заподозрил, то начал бы нервничать. Но я пребывал в неведении и поэтому уселся в одно из удобных кожаных кресел, имевшихся в комнате.
И тут Вильнёв стал очень осторожно стягивать чехол, в который было засунуто мое тело, пока смятый пластик не оказался у меня в ногах, а потом (по прошествии двух-трех бесконечных минут) снял чехол совсем и оставил труп голым на зеленом кожаном диване. И тут же поднялся (все предыдущее он проделал стоя на коленях), стянул с себя футболку и застыл, не отводя при этом от меня глаз. Именно тогда я вскочил на ноги, шагнул поближе и увидал свое голое тело, оно оказалось чуть толще, чем мне того хотелось бы, но не слишком толстым, увидал закрытые глаза и сковавшую лицо отчужденность, а еще я увидал торс Вильнёва, который вообще мало кто видел, поскольку наш кутюрье известен, кроме прочего, еще и своей застенчивостью, и никогда нигде не публиковались его, скажем, пляжные фотографии, а потом я захотел по его лицу угадать, что произойдет дальше, но заметил лишь выражение робости – это было еще более застенчивое лицо, чем на фотографиях, точнее сказать, бесконечно более застенчивое, чем на фотографиях, которые появлялись в модных журналах или журналах для женщин.
Вильнёв стянул с себя джинсы и трусы и улегся рядом с моим телом. И тут-то я все понял. Понял и онемел от неожиданности. То, что случилось потом, любой может себе представить, но, признаюсь честно, ничего особенно непристойного не случилось. Вильнёв обнял меня, погладил, запечатлел невинный поцелуй на моих губах. Погладил член и яички с той же мягкой опаской, с какой однажды это делала Сесиль Ламбаль, женщина моей мечты, и через четверть часа такого рода нежностей в полумраке я убедился, что он вполне дозрел. Господи, подумал я, сейчас он мне вставит. Но нет, ничего такого не последовало. К моему удивлению, кутюрье удовольствовался тем, что потерся членом о мое бедро. В тот миг мне хотелось закрыть глаза, но я не смог этого сделать. Я испытал противоречивые чувства: огорчение от увиденного и благодарность за то, что он только этим и ограничился, изумление от того, что в подобной роли выступил сам Вильнёв, злобу на санитаров, которые продали или сдали внаем мое тело, и даже тщеславие – ведь я стал предметом страсти одного из самых знаменитых людей Франции.
Кончив, Вильнёв опустил веки и вздохнул. В его вздохе мне почудилось легкое отвращение. И сразу же после этого он сел и несколько секунд просидел на диване, повернувшись спиной к моему телу, он вытирал ладонью свой член, из которого еще капала сперма. Как вам только не стыдно, подумал я.
Впервые после смерти я заговорил. Вильнёв поднял голову, нисколько не удивившись или, во всяком случае, удивившись гораздо меньше, чем удивился бы я на его месте, и нащупал очки, лежавшие на ковре.
Я сразу понял, что он меня услышал. Мне это показалось настоящим чудом. Внезапно я ощутил такое счастье, что простил ему все. Тем не менее я повторил, как последний идиот: как вам только не стыдно. Кто здесь? – спросил Вильнёв. Это я, дух того, над чьим телом вы только что надругались. Вильнёв побледнел, но почти сразу щеки его покрылись красными пятнами. Я даже слегка испугался, что у него случится сердечный приступ или он помрет со страху, хотя, по правде сказать, слишком испуганным он вовсе не выглядел.
Но ничего страшного, заявил я примирительно, я вас простил.
Вильнёв зажег свет и принялся шарить по всем углам. Я решил, что он спятил: ясно же, что он один, а если бы там кто и мог спрятаться, то разве что какой-нибудь пигмей или даже гном. Однако вскоре я убедился, что кутюрье никакой не сумасшедший, скорее он показал, что у него железные нервы: он искал вовсе не спрятавшегося человека, а микрофон. Я начал успокаиваться и даже ощутил вспышку симпатии к нему. А его способность так методично обыскивать комнату вызвала мое восхищение. Я на его месте бежал бы оттуда, словно за мной гонятся сто чертей.
Я не микрофон, сказал я. И не телекамера. Пожалуйста, постарайтесь взять себя в руки, сядьте и давайте потолкуем. И главное, не бойтесь меня. Я ничего вам не сделаю. Именно эти слова я произнес и, закончив свою речь, увидел, что Вильнёв после едва заметных колебаний продолжил поиски. Я не стал ему мешать. Пока он переворачивал комнату вверх дном, я сидел в удобном кресле. Потом меня посетила счастливая мысль. Я предложил ему запереться вместе со мной в маленькой комнатке (маленькой, как гроб, – вот как я выразился, если быть точным), где невозможно спрятать ни микрофон, ни камеру и где я продолжу начатую беседу, пока не сумею убедить его, вернее объяснить ему, какова моя природа или, лучше сказать, какова моя новая природа. Затем, пока он обдумывал мое предложение, я все же пришел к заключению, что выразился неверно, поскольку ни в коем случае нельзя назвать природой мою новую ипостась призрака. Природа моя оставалась, как ни крути, прежней – природой живого человека. И в то же время следовало признать очевидное: живым я не был. На миг я даже допустил вероятность того, что все происходящее – сон. Со свойственной призракам решимостью я подумал: если уж я вижу сон, то лучшее (и единственное), что в моей власти, – это досмотреть сон до конца. По собственному опыту я знал, что взять и вот так сразу проснуться, когда тебе снится кошмар, невозможно, кроме того, это только сделало бы боль больнее, а ужас ужаснее.
Так что я повторил свое предложение, и на какое-то время Вильнёв прекратил поиски и замер (я пристальнее вгляделся в его лицо, столько раз виденное на страницах глянцевых журналов, и заметил на нем все то же выражение – выражение одиночества и изысканности, хотя сейчас по лбу и щекам его бежали капли пота, очень редкие, но много о чем говорящие). Он вышел из комнаты. Я последовал за ним. Пройдя половину длинного коридора, он остановился и спросил: вы еще здесь? Голос его, как ни странно, произвел на меня приятное впечатление, в нем было много разных оттенков, и каждый указывал – по-своему – на пылкость натуры, не знаю, реальную или иллюзорную.
Я здесь, ответил я.
Вильнёв мотнул головой, видимо приглашая следовать за ним, и продолжил свой путь по дому, останавливаясь в каждой комнате, в каждом зале и спрашивая, здесь ли я еще, я же всякий раз неизменно отвечал на его вопрос, стараясь как-то по-особому растягивать слова или, вернее, стараясь придать своему голосу хоть какую-нибудь интересность (при жизни у меня был самый обычный, мало отличный от прочих голос), и делал я это, вне всякого сомнения, под впечатлением от приглушенного (временами почти свистящего) и при этом до крайности изысканного голоса кутюрье. Мало того, отвечая на вопрос, я непременно добавлял комментарий, чтобы прибавить своим словам убедительности, говорил о деталях, характерных для помещения, где мы находились; например, описывал торшер с абажуром табачного цвета на резной металлической ноге, и Вильнёв кивал или поправлял меня. Я здесь, рядом с вами, и сейчас мы находимся в комнате, освещенной только торшером с абажуром светло-табачного цвета на резной металлической ноге, и Вильнёв кивал или поправлял меня: нога у торшера из кованого железа – или чугуна, – мог сказать он, уперев глаза в пол, непременно уперев глаза в пол, словно боялся, что я вдруг возьму да материализуюсь, или не желая смущать меня, и тогда я ему говорил: простите, не разглядел как следует, или: именно это я и хотел сказать. И Вильнёв как-то неопределенно кивал, будто действительно принимал мои извинения или отчасти менял свой взгляд на призрак, с которым волей судьбы ему довелось иметь дело.
И так вот мы обошли весь дом, при этом, по мере того как оставались позади комната за комнатой, Вильнёв делался, или во всяком случае казался, спокойнее, я же еще больше распсиховался, потому что описание различных предметов никогда не давалось мне легко и уж тем более если речь шла не о каких-то заурядных и привычных вещах, а о картинах современных художников, которые наверняка стоили кучу денег, но я-то об этих авторах и слыхом не слыхивал, или, скажем, речь шла о скульптурах, которые Вильнёв привозил, путешествуя (инкогнито) по всему миру.
Наконец мы оказались в маленькой комнате, где совсем ничего не было, никакой мебели, никакого света, в комнате с цементными стенами и потолком, и где мы заперлись в полной темноте. Ситуация сложилась на первый взгляд тягостная, но для меня это было словно второе – или третье – рождение, то есть для меня это было и проблеском надежды, и в то же время осознанием безнадежности всякой надежды. Там Вильнёв велел: опишите место, где мы теперь находимся. И я сказал: это место – оно как смерть, но не как настоящая смерть, а как смерть, какой мы себе ее представляем, будучи живыми. И Вильнёв опять велел: опишите это место. Здесь совсем темно, сказал я. Это как атомное убежище. И добавил: в таком месте душа съеживается. Я собрался продолжить перечисление того, что чувствовал: пустоту, заполнившую мою душу задолго до смерти, пустоту, которую я только теперь осознал, но Вильнёв перебил меня, сказал, что этого достаточно, что он мне верит, и тычком распахнул дверь.