Ирвин Уэлш - Сексуальная жизнь сиамских близнецов
– А я всегда. У меня отец помешан на спорте. Он хотел сыновей, поэтому мы с сестрой занимались всеми возможными видами – баскетболом, футболом, софтболом, теннисом, – потом она ушла в книги, а я стала фанаткой спорта, как отец. Занималась легкой атлетикой, карате, кикбоксингом, чем только не занималась.
– Тяжело, наверно, было, – предположила Соренсон, – в смысле, изнурительно.
– Нет. Спорт дал мне самодисциплину и твердость, – говорю я холодно. Толстый, сука, троллинг. Какого хуя она еще будет меня анализировать? – Чем ты еще занимаешься в свободное время?
– Ну, я много читаю и смотрю кино.
– А-а, я тоже хожу иногда в кино на Линкольн. Последний раз смотрела там «Зеленый фонарь», правда меня туда подруга затащила, которая считает, что Райан Рейнольдс секси, – объясняю я и чувствую, как во рту становится противно, потому что произнесла слово «подруга», хотя имела в виду Мону.
– Я больше люблю «Майами-Бич-синематеку». Была там?
– Нет…
– Артхаусный кинотеатр. Реально интересные вещи показывают. Надо будет нам сходить!
– Мм… ага… сходим, – выдавливаю я из себя.
Да, смотреть боснийское, иранское или шотландское говно с субтитрами и оплывшими героями в нелепой одежде – вот чего мне больше всего не хватает.
Лина уже выжрала свой дринк и хочет еще.
– Нет, – объявляю я. – Ты знаешь, сколько калорий…
– Но я хочу еще. – И она хватает двумя пальцами подвеску, висящую у нее на бесформенной шее, как будто это такой тайный знак.
– Хорошо… – Голос мой вдруг стал какой-то жалкий, глуповатый и пассивно-агрессивный, как у моей мамочки, и я из-за этого страшно злюсь сначала на себя, потом на Соренсон. Наверно, я достигла возраста, когда начинаешь узнавать в себе худшие черты родителей.
Соренсон встает, чтобы подозвать официантку, та подходит и смотрит на меня в легком замешательстве, будто спрашивает: «Что ты собираешься с ней делать?»
Мы снова заказываем, и, когда бухло приносят, я говорю Соренсон:
– Я не люблю алкоголь и категорически против наркоты. Мне надо, чтобы все было под контролем, чтоб была самодисциплина. Стимуляторы только мешают.
– Я тебя понимаю, – говорит она. – Я, наверное, слишком бурно тусила, и ничего путного из этого не вышло. – Она поднимает высокую водочную стопку ко рту. – И работать все это мешало.
Я согласно киваю:
– И будет мешать. А родители твои бухают? – Я подношу холодную стопку к губам и чувствую, как они приятно немеют.
– Очень мало, а что такое наркота – и вовсе не знают. Ну, то есть как… У матери шкафчик для лекарств весь забит транквилизаторами и антидепрессантами, но я часто думаю, что, если бы она вдруг перестала их пить, результат был бы тот же.
Соренсоновские родители явно приложили к ней руку. Я отпиваю из стопки и вдруг чувствую, как начинаю терять управление. Я плохо переношу алкоголь и страшно злюсь на себя, когда пьяная. Смотрю на лица вокруг – вялые и перекошенные от бухла, похоти и отчаяния. В определенный момент здешняя публика всегда превращается в парад уродов. Старая грязная бучиха, которой я когда-то ставила клизму для профилактики (с кем не бывает) и которая теперь превратилась в беспомощную алкоголичку, щелкает нелепыми длинными ногтями по переполненному бокалу мартини, пытаясь его взять. Выглядит жалко: напоминает автомат-хватайку с дешевыми игрушками и телескопической рукой, которая никогда ничего не ловит. Боясь пролить, она наклоняется к бокалу и присасывается к краю сморщенными губами, как будто это чья-то пизда. Проходит с важным видом какая-то телочка в трениках, белом топе, с дорогими украшениями и фальшивым оранжевым загаром. Секс-Липосакция (мы с ней так и не возобновили нормальное общение после того сумбура на пьяном корабле в прошлом году) бросает взгляд из серии «я тебя знаю». У нас тут странные альянсы завязываются, но это Майами-Бич, и всякий евротрэш должен знать свое место. Хуже того, я чувствую прилив влечения, как будто чья-то рука схватила меня за кишки и наматывает, а внутри затикал маленький метроном страха. Хочется уже, чтобы Соренсон поскорее съеблась, но одновременно я странным образом рада, что она рядом, хоть и сидит в тени, куда не достает пульсирующий свет.
А вот и мой друг – шеф-повар Доминик Риццо: он меня узнал, от этого широко заулыбался и теперь пробирается зигзагами сквозь толпу. Несколько месяцев, наверно, его не видела.
– Доминик!
– Распни меня, распни, моя сладенькая, – театрально умоляет Доминик, простирая ко мне свои руки.
– Где ты был? Я звонила, эсэмэски писала, мейлы… Брюс рассказал про твой развод.
– Я тебе запрещаю произносить это слово, лапа. Жизнь продолжается. Я его выбросил из своей жизни, ВЫ-БРО-СИЛ, капслоком. Ты даже представить себе не можешь, через какой пиздец мне пришлось пройти психологически, да и физически. Но я так устал смывать его с себя, как в песне поется, что сил нет. Я буду в «Бодискалпте» на той неделе. – Он смотрит с мольбой на меня, слегка выпятив располневший живот. – Сделаешь меня снова сказочным принцем?
– Сначала диета. Что ты ешь? Пробуешь свои рецепты?
– Не, маленькая моя, все проблемы – от зеленого змия. Я не помню, в каком углу винного погреба спрятал все ответы на загадки любви и прочей жизни!
– Когда вспомните, сообщите мне, – вдруг встревает поддатая Соренсон.
– О, боюсь, ничему хорошему я вас научить не смогу, – отвечает Доминик и, не представившись, снова поворачивается ко мне, весь сияющий. – А я, короче, две недели не пил и влюбился в своего спонсора, а он теперь меня просто душит. Архитектор. С теми, кто живет в режиме с девяти до пяти, у меня вообще никогда не складывается.
– Да, я знаю, – соглашаюсь я. – Так, теперь, когда ты снова думаешь про себя, а не сам знаешь про кого, – говорю я, взглядом показывая на Соренсон, – рассказывай все как есть.
– Знаешь, Бреннан. – Доминик смотрит, как будто давно мне что-то должен. – Жаль, что ты дочь, а не сын своего отца, которого он так хотел, а то бы мы уже давно жили с тобой в Канаде со штампом в паспорте.
– Так солидно ко мне еще никто не сватался, зачет.
Доминик выгибает спину и упирает руки в боки:
– А что твой качок-пожарный?
Я замечаю, что Соренсон стало интересно и она переносит центр тяжести с одной своей жирной булки на другую.
– Ты издеваешься? Я, конечно, понимаю, что вы, геи, считаете себя главными нарциссами, но этот в плане самолюбования даст тебе сто очков вперед, хоть он и стрейт!
– Ладно, я пошел дальше – в прямом и переносном смысле. – Доминик целует меня в щеку. – Лохматенько тут как-то, без огонька. – И он поворачивается к Лине, неохотно и неловко кивает и уходит.
Кто-то скажет, что это бестактное и слишком поверхностное суждение, но выглядеть, как Соренсон, – настоящее преступление против эстетического порядка Саут-Бич, который, вероятно, остается последним оплотом здравого смысла в этом ёбнутом мире.
Алкоголь явно ударил мне в голову. Я вдруг осознаю, что трогаю Лину за руку; рука пухлая, но кожа пока юная и упругая. Если она будет худеть пару лет, потом придется еще удалять лишнюю кожу хирургическим путем. Если же похудеть прямо сейчас, кожа вернется к нормальному состоянию. Я улыбаюсь и провожу пальцем вниз по ее руке, она смущенно хихикает.
– Разница между здоровой женщиной, которая весит шестьдесят четыре килограмма, и девяностокилограммовой бабой, страдающей от ожирения, огромная. Но если ты весишь девяносто килограммов или сто тридцать пять, разницы уже особой нет. Хочешь, чтобы у тебя лодыжки были как булки?
Я ныряю головой прямо Лине в лицо.
– Можно мы не будем…
– Нельзя. Об этом нельзя не говорить. Потому что взять, например, этих огромных жирных теток: они как раз ничего не говорили, просто взяли и растолстели, впали в депрессию, потеряли силу воли, пристрастились к сладкому и стали жрать все подряд, чтобы поднять себе настроение. Дальше – свободное падение. Теперь это мутанты, а не люди, причем навсегда. Даже если они похудеют, останутся омерзительные шрамы в местах, где удалили кожные складки, или придется накачивать их мышцами, как у тех толстых старух из «Потерявшего больше всех». Но у тебя пока есть шанс вернуться к норме. Ты молодая. У тебя хорошая кожа.
– О, спасибо! А у тебя кожа просто прекрасная!
Я внезапно осознаю, что очень хочу поработать с этой плотью. Ее жировые доспехи поражают воображение! С языка срывается:
– Расскажи про свой первый поцелуй, Лина.
– Что?
На ее пьяном, возбужденном лице псевдобогемная манерность вдруг уступает место фальшивой строгости, как у какой-нибудь провинциальной училки. А я хочу вытащить из нее художницу, выросшую на MTV. Вот какая Соренсон мне нужна.
Все, назад дороги нет. Я произношу по слогам:
– Расскажи. Про свой. Первый. Поцелуй. – И изображаю большую улыбку. – Лина!