Дельфина Бертолон - Грас
Тогда, вместо того чтобы красть нашу любовь, она нам ее вернула.
В прелести этой летней ночи я так остро все чувствую – запах скошенной травы в воздухе, великолепными охапками. Дуновение ветерка через открытое окно – и эта звездная чернота, которая словно футляр укрывает нас от мира.Ты улыбаешься во сне.
Настоящая, легкая улыбка марширует по твоему лицу, как мажоретка на параде, детская улыбка, которую я так давно не видела, забытая после смерти Орельена.
Ты тоже помолодел; чудеса секса, дармовой лифтинг.
В этот раз я не ревную. Не ревную к твоим снам.Послезавтра мы едем в Барселону.
Что мы там будем делать – третьего ребенка?.. Будем ли мы готовы? Я чувствую себя готовой. Готова снова забеременеть – ради высшей цели. Дети так быстро растут… Я не воспользовалась Натаном. Не сумела воспользоваться. Забыла, что такое безмятежность. Некоторые чувства, уходя, становятся мифами. От них не остается ни следа, ничего осязаемого, какого-нибудь физического ощущения, и в конце концов начинаешь думать, что это всего лишь слова, бесполезные творения языка, нематериальные, ничего не значащие, не имеющие за собой того, что должны означать.
Некоторые чувства существуют только в настоящем. Но как только они появляются, вместе с ними появляется все.Безмятежность … Так трудно ее добиться, так трудно сохранить.
Но капитан вернул себе власть, Тома.
Безмятежность заставит снова появиться ту, кто я есть, ту, кого ты любил, ту, кого любишь.
Поскольку ты сам это сказал, сегодня ночью. «Я тебя люблю».
Ты это сказал.Да, любовь – это как прогноз погоды. Беспрестанно ошибаешься.
* * *Лиз уже сидела в кафе и комкала бумажную салфетку. Перед ней – бокал белого вина.
Тома Батай опоздал на двадцать девять лет, но мы с сестрой опять пришли раньше времени. Я уселся напротив нее. Тотчас же подскочил официант, наряженный «Поющей сорокой» [13] .
– То же самое, пожалуйста.
Он исчез, проявив неожиданное усердие.
– Ты вообще-то что пьешь?
Она пожала плечами:
– Вино меня не интересует. Для меня главное – пить.
Мы с Лиз какое-то время смотрели друг на друга, не говоря ни слова. Оба опасались этой встречи, не зная, чего от нее ожидать, и испытывали неловкость, оказавшись с глазу на глаз, что бывало редко. Большое зеркало в золоченой раме отражало по большей части помятые лица, усталые тела, тяжелые занавеси. Я чувствовал, как внутри меня снова рождается страх из-за этих ролей, которые нам предстояло сыграть – фальшивые детские образы, дочь, сын, сцена маленького театра в театре побольше. Чтобы отвлечься от беспокойства, я достал из кармана половинку полароидного снимка и положил на стол. Лиз взяла ее, бросила взгляд.
– И что? Куда ты клонишь с этим старьем?
– Девушка… которую не видно… Кто это может быть?
– Кристина, – сказала она, пожав плечами, словно это была сама очевидность.
Она отпила глоток шардоне, прибыло и мое, официант поставил его на салфетку из белого крепона – свою Лиз истрепала до того, что она распадалась на части.
– Не помнишь?
Я покачал головой.
– Она была у нас прислугой. Ты и вправду был слишком маленький… Прожила в доме около года, после того как мама вернулась на работу в больницу, в «Гранж-Бланш». А потом в один прекрасный день ушла, и мы о ней больше не слышали.
Я помнил Элоди, девушку-подростка из деревни, дочку соседа, немного простоватую, но очаровательную, которая возилась с нами лет пять, пока не вышла замуж и уехала на юг к своему мужу. Помнил Маризу, мне тогда было лет десять, краснощекую португалку с круглыми, как дубовые стволы, бедрами. Но имя Кристина мне ничего не говорило.
– Ты ее обожал. Рисовал ее все время. Ты уже тогда очень хорошо рисовал. Даже слишком хорошо, это был просто конец всему – малявка, а рисует как взрослый… Вроде ученой обезьяны… Только без обид, ладно?
– С тобой я уже привык.
Лиз улыбнулась и щелкнула меня по носу.
– Она была похожа на ту картину, знаешь, «Девушка с жемчужной сережкой». Ладно, тебе было всего четыре года. Это нормально, что ты ее забыл.
– А ты ее любила?
Лиз почесала в затылке. Ее рыжие волосы были заплетены в косички и собраны в узел – необычная прическа, которая ее молодила. В остальном же она была одета как обычно, когда хотела быть элегантной – классические Levi’s, блузка с цветочными мотивами и черный блейзер. Никаких странных платьев из красного шелка; это была все та же Лиз, жеребенок, эталон породы.
– Вначале, думаю, да. Она была такая красивая, словно из книжки с картинками. Из Восточной Европы, говорила со смешным акцентом. Но потом я почувствовала, что мама ее не любит.
– И ты перешла на мамину сторону.
Лиз отпила глоток вина, явно чтобы не замечать мою шпильку. Моя сестра всегда принимала сторону матери; их единственным разногласием был дом, который она считала слишком большим и утомительным для содержания. Этот дом, стоивший целое состояние, хоть и небольшое, Лиз уже давным-давно уговаривала ее продать, но безуспешно. Деньги у моей сестры всегда были проблемой, если не сказать наваждением.
– Спрячь свою фотку, – сказала она внезапно, толкнув ко мне снимок по столу.
Я убрал его в карман и обернулся. Мое сердце заколотилось быстрее. Какой-то человек только что вошел в двустворчатую дверь; я его не узнал, но Лиз сразу поняла, кто это. Она подняла руку и помахала ему. Тот стал приближаться к нашему столику в приглушенной атмосфере кафе. Мне показалось, что Вселенная замедлила ход. Гул голосов тоже стих, словно у меня в ушах вдруг оказались затычки. Когда он подошел к нам, Лиз встала, как ученица или как обвиняемая в суде. Но не я. Не могу толком определить, что я испытывал, но только не желание встать и достойным образом приветствовать этого человека, который нас бросил.
– Лиз, – пробормотал он, и его голос, этот хваленый низкий и неестественный голос, снова полоснул по моему раннему детству словно кремнем – собственно, эта рана так и не затянулась.
Моя сестра не ответила. Тома явно не знал, что делать, и в конце концов наклонился к ней, чтобы поцеловать; этот поцелуй показался мне похабным. Дрожь, пробежавшая по спине сестры, дала мне понять, что ее он тоже покоробил. Тома повернулся ко мне; я по-прежнему сидел, он нависал надо мной всем своим высоким ростом, как в моих воспоминаниях; множество прошедших лет лучились из-за его спины горячим светом камина.
– Нат.
Он протянул мне руку, которую я не пожал. Не нарочно, это не было провокацией; просто не смог себя заставить. Мое тело отказывалось подчиниться, сделать этот жест. Рука моего отца – поскольку это был именно он, мой отец, – вяло упала вдоль толстого твида его пальто. Лиз снова села. Он тоже, заняв место слева.
Итак, мы сидели тут все втроем, в воскресенье, 26 декабря, три обломка разбитой семьи, словно фаянсовые собачки на каминной полке, оценивая друг друга, присматриваясь, и в наших головах проносились чередой все эти мысли, звуки, голоса, образы, внутренняя какофония. Я чувствовал, что отвердеваю, словно схватывающаяся штукатурка. А сестра будто снова стала одиннадцатилетней девочкой, покинутой своим отцом, этим отцом, которому – Лиз всегда это говорила, всем, кроме нашей матери, – она посвятила безупречный культ.
– Вы выросли, – тихо сказал он наконец.
А ты как думал, придурок?
Подошел официант, и Тома в свой черед сказал:
– То же самое, пожалуйста.
Отец, сын, эхо. У нас сегодня похожие голоса; сестра заметила мне это позже. А мне не удавалось сказать что бы то ни было. «Тыкать» ему не хотелось, но обращаться к нему на «вы» было бы еще более странно. Так что я вообще ничего не говорил, предоставив вести беседу Лиз, языкастой Лиз, которая вдруг превратилась в испуганную девчушку.
– Ну… как… В общем… как поживаешь?
– Поживаю, Лиз. Поживаю, спасибо. А ты? Чем занимаешься? Кем ты стала, кроме как красивой молодой женщиной?
Она покраснела, опустила глаза, опять стала рвать бумажную салфетку, в совсем мелкие кусочки.
– У меня все нормально. Работаю в «Галерее Лафайет». Знаешь, напротив вокзала Пар-Дьё?
Тома кивнул; его густая, седеющая шевелюра с цинковым блеском слегка качнулась. Мне вдруг пришла в голову глупость, совершеннейшая ерунда, – я подумал, что никогда не облысею, поскольку склонность к плешивости чаще всего передается по наследству. Он все еще был красив, худощав, почти худой. Ему было около семидесяти, он и не казался моложе; ну да, он все еще был красив: гладкое, подвижное лицо, оживленное напряженным взглядом, глаза карие, с зелеными крапинами – эти глаза были похожи на наши, Колена и мои собственные. Хотя мне было довольно трудно его узнать. Я его видел лишь на нескольких уцелевших, неудачных фотографиях в альбомах с заскорузлыми уголками. Мог бы встретить его на улице и не обернуться.
– Тебе там нравится? Устаешь, наверное, я знаю торговлю.