Джошуа Феррис - И проснуться не затемно, а на рассвете
Помню время, когда я принимал участие в городских пешеходных экскурсиях. Смысл пешеходной экскурсии заключается в том, чтобы показать, сколько всего вокруг изменилось, меняется прямо сейчас и изменится к определенному времени в будущем, когда вас давно уже не будет в живых. Эти экскурсии вгоняли меня в такую тоску, что вскоре я предпочел им уроки испанского. Но кое-что я успел усвоить: по мере того как меняются иммиграционные процессы, одна этническая группа приходит на смену другой, молитвенные дома, некогда жизненно важные для района, теряют свое значение. Особенно это было заметно в Нижнем Ист-Сайде, где множество синагог, предназначавшихся для первых евреев-иммигрантов, превратились в храмы для вновь прибывших христиан. Архитектуру зданий изменить было нельзя, как и вид фасадов. Поэтому в городе немало церквей, на крыше которых установлены распятия или мраморные статуи Богородицы, а на фронтонах высечена звезда Давида, менора или письмена на древнееврейском.
«Мысли здраво!» – кричал я себе. Помни, как легко и быстро молитвенные дома одной религии перепрофилируются в молитвенные дома прямо противоположной религии… Или же рискни собственной душой, невзирая на демографические перемены и способность человека к бесконечной переориентации.
Последний раз я был в церкви, когда мы с Конни путешествовали по Европе. За двенадцать дней нашего отпуска мы повидали восемь или девять сотен всевозможных храмов. Но Конни скажет, что максимум четыре. Четыре церкви за двенадцать дней! Ну-ну! Да я только и делал, что снимал и надевал свою бейсболку «Ред Сокс» по случаю входа или выхода из какой-нибудь церкви. Причем церковь обязательно была знаменитая, «непревзойденный шедевр архитектуры». По мне, так они все на одно лицо. При входе в очередной храм – независимо от времени дня и количества выпитого эспрессо – меня одолевала неудержимая зевота. Конни вечно шипела, что необязательно зевать так громко. Она сравнивала издаваемые мной звуки с работой газонокосилки или деревообрабатывающего станка – того и гляди, опилки изо рта полетят. Присаживаясь на скамью, я регулярно ловил на себе ее взбешенные взгляды. Было бы с чего беситься – я всего лишь зевал! Не показывал неприличных жестов, не устраивал демонических плясок. Один раз, правда, пошутил, что с радостью стал бы жертвой минета на темном заднем дворе, возле мусорных контейнеров. Разумеется, это была шутка! Какие еще мусорные контейнеры на церковном дворе, мы же не в продуктовом магазине. У меня, признаться, есть болезненная страсть к минетам на задних дворах магазинов. На Манхэттене получить такое удовольствие непросто. Проще всего это сделать в Нью-Джерси, где закон на стороне влюбленных. Я считаю, Конни отнеслась к Европе слишком серьезно. Она с умным видом рассматривала фрески и читала подписи мелким шрифтом. Поэты вообще зануды (Конни – поэт). И ханжи. Дома их в церковь не затащить, но стоит им оказаться в Европе – и они прямо с летного поля несутся в какой-нибудь храм, словно там их поджидает сам Господь, настоящий Бог Данте и чиароскуро, парящих контрфорсов и Баха. Какой душевный трепет, какой религиозный восторг охватывает поэта в европейской церкви! А ведь Конни – еврейка! На третий день отпуска я стал называть Европу «Европопой» и прекратил, только когда мы приземлились в Ньюарке, штат Нью-Джерси. Там я сразу предложил Конни зайти в продуктовый магазин, но к тому времени ей осточертело мое общество.
Церковь для меня – это место, где можно вволю поскучать. Говорю это со всем уважением к верующим. Нет, правда, меня тоже манят их сплоченные ряды. Я бы и сам с удовольствием участвовал в их душеспасительных собраниях, держался бы за руки да горланил гимны. Но будь я проклят, буквально – проклят, если тот Бог, в которого я теоретически мог бы поверить, станет ждать от меня слепого следования инструкциям. Да он первый посмеется над облаткой. От вина животик надорвет. И, вероятно, испытает бесконечную жалость к нелепым суррогатам, выдуманным простыми смертными. Тьфу… да что я могу знать? Только одно: в церкви меня охватывает не пассивная скука, а весьма активное, гложущее изнутри беспокойство. Для кого-то это место, где душа обретает покой, для меня – тупик, конечная остановка в ночи. Войти в церковь – значит отказаться от всего, что делает посещение церкви радостным и осмысленным поступком.
Меня зовут Пол О’Рурк. Я живу в Нью-Йорке, в бруклинской двухэтажной квартире, окна которой выходят на Променад. Я – стоматолог и протезист, тружусь шесть дней в неделю, по четвергам у меня продленный рабочий день.
Нет на свете города прекрасней, чем Нью-Йорк. Здесь лучшие музеи, театры, ночные клубы, варьете, кабаре и концертные залы. Здесь представлены все кухни мира во всем их великолепии. Здесь такие винные погреба, что Римская империя покажется занюханным кабаком. Красоты и чудеса Нью-Йорка неисчислимы. Но кому они нужны, если мы круглые сутки рвем задницу, пытаясь сохранить свою платежеспособность? После трудовых подвигов сил ни на что не остается. Гордый уроженец Мейна, я приехал в этот город двенадцать лет назад – и с тех пор десяток раз сходил в кино на арт-хаусные премьеры, дважды побывал на бродвейских мюзиклах, один раз поднялся на Эмпайр-стейт-билдинг и посетил один джазовый концерт, запомнившийся мне только тщетными попытками не уснуть во время соло на ударных. В музее «Метрополитен» – этом колоссальном вместилище продуктов человеческого труда, расположенном в шаговой доступности от моей клиники, – я не был ни разу. Большую часть свободного времени я провожу у витрин риелторских агентств, вместе с остальными малоимущими мечтателями разглядывая списки выставленной на продажу недвижимости и воображая просторные комнаты и прекрасные виды, которые скрасили бы мне будние вечера.
Когда я встречался с Конни, три или четыре раза в неделю мы ходили ужинать в хорошие рестораны. Хороший ресторан в Нью-Йорке – это такой, где еду готовит знаменитый шеф-повар, обладатель нескольких мишленовских звезд, ведущий собственную телепередачу и выросший на берегу Роны. В действительности этот знаменитый шеф редко появляется на кухне, населенной исключительно латиноамериканцами весьма сомнительного происхождения. В меню, однако, преобладают блюда из свежайших сезонных овощей и фруктов, поштучно отбираемых на фермерских рынках или ежедневно экспортируемых из заморских стран. Сами залы либо шикарные и располагающие к тихим задушевным беседам, либо шумные, яркие и битком набитые привилегированной публикой. И в те, и в другие невозможно попасть. Нам это удавалось лишь путем настойчивых звонков, оказания всевозможных «добрых услуг», взяточничества и вранья. Однажды Конни призналась администратору, что умирает от рака желудка и хочет насладиться последним ужином в их ресторане. Мы садились за столики взбудораженные, но усталые, внимательно изучали меню с баснословно дорогими блюдами, заказывали вино, которое нам рекомендовал сомелье, а потом расплачивались и шли домой, опустошенные и вялые, и утром первым делом начинали гадать, куда пойдем ужинать в следующий раз.
После расставания с Конни я начал играть в одну игру. Она называлась «Все могло быть гораздо хуже». «Все могло быть гораздо хуже, я мог оказаться на месте вот этого бедолаги», – говорил я себе. «Или вот этого», – говорил я себе уже через минуту. На улицах Манхэттена полным-полно бедолаг – убогих, нищих, безобразных, плачущих на ходу, шрамированных, обозленных на всех и вся… Да, могло быть и хуже. А потом мимо проходила женщина, каких в Нью-Йорке миллион, на длинных жеребячьих ногах, в сапогах с высоченными голенищами, одна или с подругами, невыразимо прекрасная, и самое страшное в этой красоте – то, что она никому не желает зла, и, подыхая от влечения и страшных мук, я говорил себе: «Все могло быть гораздо лучше».
«Все могло быть гораздо хуже» и «Все могло быть гораздо лучше» – эти игры стали моими постоянными спутниками на улицах Манхэттена. Я играл в них не хуже и не лучше других недотеп, которые просто пытались выжить.
По-настоящему моя жизнь началась за несколько месяцев до судьбоносного лета 2011 года. Однажды в январе ко мне подошла миссис Конвой и сообщила, что в кабинете № 3 творится что-то очень странное. Я заглянул. Лицо пациента показалось знакомым – раньше он был нашим постоянным клиентом, но потом куда-то пропал. А тут вдруг явился с острыми болями. Требовалось провести несколько сложных процедур, так что от страха он, пожалуй, снова на время станет нашим завсегдатаем, после чего опять сгинет. В тот день он пришел удалять зуб. Выяснилось, что ему плохо пролечили кариес (лечил не я), в результате чего воспалился нерв. Невзирая на мои рекомендации, он долго тянул с удалением нерва, и вот сильная зубная боль наконец загнала его в клинику. Однако страдалец не стонал и не плакал, а что-то тихо бубнил себе под нос. Лицо обхватил ладонями, соединив средние и большие пальцы, и нараспев произносил что-то вроде: «А-рам… а-рам…»