Геркус Кунчюс - Прошедший многократный раз
– В общем, она любит, – вздохнув, ставит он диагноз.
– Не меня же.
– Конечно, не тебя, однако ты можешь ей помочь.
Разговор мне перестает нравиться, а пиво горчит. Делается даже немного кислым. Начинаю подозревать, что оно еще и с осадком. Сожалею, что пью пиво и впутываюсь в банальную историю.
– Она любит его, – снова издали начинает Пьер и с досады даже закуривает. – Она любит его. Она мне призналась.
– Пьер, мне никто не признавался. Я ничего не знаю и не хочу знать, кто кого любит, а кого не любит. Я и сам не уверен, кого люблю, а кого ненавижу. Что же говорить о Сесиль, которую я не знаю.
– Не совсем так, – прерывает меня Пьер.
Такие повороты мне уже совсем не нравятся. Я не поклонник любовных романов, да и не близки мне всякие истории.
– Она ему каждый день пишет письма, но так и не дождалась ответа. Если это продлится еще хотя бы месяц, она окончательно сломается. Она такая хрупкая. Я хочу ей помочь. И ты ей должен помочь. Ты обязан.
– Хорошо, – успокаиваю я, – расскажи, в чем дело. Посмотрим.
– Она влюбилась в того саксофониста из Вильнюса. Она лишилась из-за него рассудка.
Я не говорю ему, что влюбиться в саксофониста – самое страшное дело. Любовь к этим дудилыцикам заранее обречена. Это постулат, теорема, которую девочки должны вызубрить еще на школьной скамье. Во мне уже поднимается сочувствие к Сесиль.
– Ты мог бы встретиться с ним, – продолжает Пьер, – и все ему объяснить. Ты должен его убедить, что так поступать непорядочно. Он не может разрушить ее жизнь.
– Думаешь, – говорю ему, – что я пойду к тому саксофонисту, так, ни с того ни с сего, и стану морализировать только потому, что в него влюбилась девица, которую он, может быть, и не помнит? Как ты себе это представляешь?
– Ты должен объяснить ему, рассказать, как она страдает.
Пьер хочет заманить меня в капкан маразма. Я раскусил его замысел. С каждой секундой он мне нравится все меньше и меньше, хоть и щедрый. Может быть, слишком щедрый. Фотографы чаще всего не обладают этим качеством.
– Хорошо, – говорю я, чтобы он отстал. – Пойду к тому саксофонисту и скажу, что его безумно любят. Он меня выбросит за дверь. И еще поддаст под зад. А вечером около дома меня подкараулят все эти музыканты и изобьют, чтоб не совался не в свои дела.
– Этого не будет. Не будет этого…
Пьер, кроме того, еще и наивен. Самыми наивными бывают скульпторы, однако и Пьер мог бы сыграть в этом оркестре наивцев. Возможно, даже первую скрипку.
– Ладно, – успокаиваю я его, – пойду к тому саксофонисту. Поговорю. А может, попугать его ножом?
Чувство юмора у Пьера в пятках. Он долго объясняет, что ножом саксофониста пугать не стоит. По его мнению, это было бы слишком сурово….
– А девушек соблазнять? Соблазнять их и бросать – это не сурово? – патетически спрашиваю я.
Пьер соглашается и заказывает еще по бокалу пива. У меня в горле сухо от чужих проблем и подброшенных мне новых обязанностей. Сейчас выпил бы ведро пива.
– Мы договорились? – он все еще не отстает от меня.
– Договорились, договорились, – заверяю я, хотя ни к какому саксофонисту не пойду, и разжалобить его пытаться не буду, и адскими муками пугать.
Прощаемся. Пьеру пора в лабораторию. Пожимаем руки, а я думаю, что ничего не потерял бы, если бы с ним не встретился. Он впутал меня в историю и изгадил хорошо прошедший день. Такие вещи нельзя прощать.
Отомщу.
Город вибрирует от звона. Сегодня объявлено, что все, что звенит, является музыкой. Тысячи вышли на улицы. Во дворике музея Клюни те, кому медведь на ухо наступил, затягивают средневековые песни. Зевак полно. Подающих реплики тоже. Ценители музыки нервничают, так как не предусмотрели реакции толпы. Устраиваюсь во дворике на траве. Уже через минуту ноют все кости. Не слышу средневекового мычания. Думаю лишь о том, что в этом городе и часа не бываю трезвым. Все время поддатый, хмельным взглядом оценивающий и сам оцениваемый. Вчера позвонил друг из Австрии, неизвестно каким образом узнавший номер моего телефона. Пообещал навестить. Это сообщение приятно – не придется пить одному, у меня будет собутыльник и свидетель жутких приключений. Должен приехать через месяц. Месяц пить одному трудновато, однако ждать его стоит. Стоит. Почитатели Средневековья все не кончают. Они уверены, что то, что они делают, весьма разумно. После этого выступления они, мне кажется, изменят свое мнение. Жидкие аплодисменты. Однако певцы из колеи не выбиты. Они продолжают. Вытаскиваю из-за пазухи фляжку с ромом. Отхлебываю. Становится получше. Могли бы после каждого моего глотка петь все тише и тише. И под конец – совсем замолкнуть. Увы. Этих песен они выучили, видно, с тысячу и теперь настроены спеть не меньше половины. Конечно, меня здесь никто не держит, однако в другом месте, думаю, будет не лучше. Страдаю. Мучаюсь, однако чего стоит это мое мучение рядом с переживаниями Мазоха. Сравнение придает сил, и я отхлебываю еще раз, так как хочу, чтобы и у меня сегодня был праздник. Устроить себе такой праздник – пара пустяков. Приятно знать, что не зависишь от календаря и постановлений ассамблеи. Я уже весел и за это состояние могу благодарить только самого себя.
Певцы сменяют друг друга. Этого выступления они ждали год, поэтому так легко теперь со сцены не уйдут. Мне шах. Усаженные рядом со мной дети начинают плакать. Матери стараются успокоить их, однако это им не удается. Плач детей заглушает духовные песни Средневековья. Артисты недовольны. Они с наслаждением убили бы этих детей, которые мешают их искусству идти в массы. Похоже, что реминисценции романной эпохи скрутили юным гражданам внутренности. Я не ошибся: дети уже обосрались. Матери, сбежавшие от мужей, недовольны. Начинают проверять детские задницы. Средневековые песни плывут вместе с вонью фекалий. Параллель ко времени и к месту… Средние века не были стерильными. У детей хорошая интуиция. Если бы было можно, я бы и сам от этих песен обосрался. Держусь и пытаюсь справиться. Я ведь не засунул под задницу памперсы – чудо двадцатого века, позволяющее испражняться, даже идя по улице, впитывающее мочу и кал. Хорошее дело. Подложив их, чувствуешь себя стократ свободнее и не зависишь от городских уборных.
Детское говно имеет свойство невыносимо вонять. Трудно даже представить себе, что эти ангелы могут распространять смрад невыразимой силы. Это для меня всегда оставалось тайной. Одни женщины оказались предусмотрительными – захватили памперсы, чтобы поменять. Другие рассеянные. Такие всегда забывают, что их отпрыски тоже люди. Эти рассеянные теперь – мои союзницы. Они поднимаются вместе со своими обкакавшимися детьми и пробираются к выходу. Я иду за ними, прикинувшись одним из родителей этих засранцев. Мы проталкиваемся сквозь толпу, которую раздвигают не наши тела, а распространяемая малышами вонь. Любители средневековых песен оставляют нам коридор. Выходим, как императорское семейство.
Певцы еще бросают на меня недовольный взгляд, полный укоризны за то, что я не ценю их искусство. Мне насрать на их искусство, как только что сделали мои пока несознательные соседи.
На улице с облегчением отдуваюсь, немного попеняв себе за то, что неосмотрительно сделался на полчаса почитателем Средневековья. Однако это уже прошлое. Никогда не буду вспоминать эту черную страницу моей биографии. Звуки песен достигают улицы, на которой стою. Отхлебываю ром.
Иду через Сену. Сдерживаю себя, чтобы снова не попасть в ловушку звона. На каждом углу кто-нибудь играет. Мне рассказывали, что и любовь саксофониста в прошлом году пела с какой-то рок-группой перед кафе. Однако не получилось. Говорят, у нее нет слуха. Женщины, соблазняющие песней, – это смерть. Ничего нет страшнее, чем когда тебе поют, изливают сердце, признаются в любви – и все не в тон. Это катастрофический удар по самому болезненному и чувствительному месту мужчины – потенции. Как-то я столкнулся с одной, пытавшейся попеть в церкви. Тоже была без слуха. Теперь даже здороваться с ней не хочу. Отошел я и от жены минималиста, неосторожно запевшей у костра в горах, когда мы ели мясо, пили водку и много-много говорили об искусстве. Она все мне пела, хотя муж ее и останавливал. Кажется, ничего не поняла. Не поняла даже тогда, когда муж Бенц побежал за водкой, а она навалилась мне на плечи и руками, без всякой реакции с моей стороны, стала лихорадочно рыться у меня под ширинкой. Не получилось у нее, наивненькой, и она снова жалобно запела. Мне ее было искренне жаль, хоть она и создает неплохие инсталляции, за которые время от времени отхватывает премии Британского совета.
Иду вверх по улице Оперы, единственной улице без деревьев. Жара и ром хорошенько размягчили мозги. Если бы их стали изучать лучшие патологоанатомы этого мира – ничего не узнали бы. Немного покачиваюсь, но это ерунда, потому что такой поддатый сегодня не я один. Какое-то невыразимое чувство братства связывает нас.