Марк Хелприн - На солнце и в тени
– А как насчет пуль? – спросила она.
– Ну, – сказал он, как ей показалось, смущенно, – и это тоже бывает.
– Куда мы идем? – спросила она, словно разочарованная его каталогом малозначительных ран. Он чувствовал, что его перечень огорчил ее, что излагал он его хвастливо и хамски и, что еще хуже, обращался при этом к ней, – это раздосадовало его больше, чем ранки.
– Я знаю много хороших ресторанов, во всяком случае, они были хороши до войны, но по понедельникам там закрыто. Я имею в виду французские рестораны.
– Не обязательно во французский, – сказала она. – Не надо ничего изысканного. Я не могу себе этого позволить, правда.
– Я заплачу, – сказал он. Конечно, он заплатит. Мужчине положено.
– Не за меня, – сказала она в ответ.
– Почему?
– Есть причина, – сказала она.
– Знаю, – ответил он. – Я должен рассказать вам об этом.
– Вы должны рассказать мне?
– Когда мы сядем.
Она была озадачена.
– Хорошо, – согласилась она, – но где?
– Есть одно заведение на Двадцатых, между Пятой и Шестой авеню, которое работает по понедельникам. Их фирменное блюдо – рыба («ыба», как там говорят), приготовленная на углях. – Ей идея понравилась. – Пойдем пешком или на автобусе?
Они находились на углу Пятой авеню и 44-й улицы, и в этот миг к ним подъехал двухэтажный автобус, открыв двери со звуком, который издают в зоопарке тюлени, когда смотритель подходит к ним с ведром кальмаров. Кэтрин вскочила на ступеньки, взобралась по винтовой лестнице и скрылась из виду еще до того, как закрылись двери. Он заплатил и последовал за ней.
Как и полагается паре пассажиров, которые вместе вошли и вместе выйдут, они сели рядом. Их бедра располагались достаточно близко, чтобы соприкасаться при случайных покачиваниях автобуса из стороны в сторону, и этого для обоих было достаточно, чтобы стереть из памяти предыдущие неловкие моменты. Каждое касание, чувствовала она, по силе воздействия было соизмеримо с двумя глотками джина.
– Чем вы занимались во время войны? – спросил он, не отрывая взгляда от ее профиля, тогда как она старательно смотрела прямо перед собой. Он неправильно оценил ее возраст: строение ее лица было таково, что даже в пятьдесят она выглядела бы на тридцать пять.
– Училась в колледже. Для военных нужд ничего особенного не делала, только бинты накручивала да кровь сдавала.
– Это нормально, – сказал он. – На войне мы ради вас и выкладывались. Мы же за вас сражались.
– Не за демократию, а за меня? – лукаво спросила она.
– Никогда не встречал человека, который сражался за что-нибудь иное, чем плоть и кровь живых и честь мертвых.
– А как насчет Атлантической хартии?
– Кто, черт возьми, знал об этом или задумывался?
– Мне просто жаль, что я не могла сделать чего-то большего, – сказала она.
– Одним своим существованием вы сделали более чем достаточно.
– Вы льстец, – как бы осуждающе сказала она.
– Отнюдь, – возразил он.
– Вы меня не знаете.
– Знаю, – сказал он. – Очень хорошо знаю. И вы меня знаете.
В начале вечера в понедельник ресторан был почти пуст. Ожидая, когда их проведут на террасу, они впервые оказались наедине в маленькой тихой комнате. До тех пор они были только под открытым небом и в шумном и оживленном кафе-автомате с потолком в сорок футов и крутящимися вентиляторами. Здесь воздух был неподвижен и царила почти полная тишина. Стоя рядом с Кэтрин, Гарри принюхивался. От Кэтрин часто пахло хорошим универмагом: новой тканью, дорогими духами, свежестью и, когда при ней была сумочка, чудесной кожей. А когда временами, о чем ему только предстояло узнать, она выпивала джина с тоником, то запах можжевельника, исходивший от ее губ, был куда более пьянящим, чем запах алкоголя. Он спрашивал себя, понимают ли женщины, что их явно незначительные аксессуары часто имеют власть большую, чем атрибуты армий. Именно это он имел в виду, когда сказал, что война велась ради нее. Словно атом, во внутренних связях которого содержится сущность материи и энергии, ее взгляд, блеск ее глаз, хватка руки, эластичность волос при движении, манера стоять, румянец на щеках, взмах руки, тон голоса, звук, с которым защелкивался ее медальон, – все это была женщина как стимул и сущность бытия.
Они сидели за столом в саду, напротив длинной жаровни, от огня валил белый дым. Иногда ветер гнал дым в их сторону, прежде чем тот успевал подняться. Когда это случалось и их окутывало так, что они едва видели друг друга, они не могли удержаться от смеха, потому что сидение в ресторане никак не соотносилось с тем, чтобы оказаться в ловушке в горящем здании. Как только они вошли, метрдотель и официанты оценили их и рассудили, что у них роман, причем в самом начале. Персонал знал, что надо держаться вне поля зрения, пусть даже эта пара просидит несколько часов, не сводя глаз друг с друга и не обращая внимания на кого-либо еще, пусть даже о чаевых, либо фантастически больших, либо фантастически маленьких, можно только догадываться, потому что такие пары почти никогда не задумываются о деньгах.
На стол принесли хлеб, оливки, блюдо с оливковым маслом, бутылку минеральной воды и бутылку рецины[19]. Официант с сильным греческим акцентом спросил:
– Через сколько минут – часов? – мне вернуться, чтобы принять ваш заказ?
Гарри посмотрел на Кэтрин, которая лишь улыбнулась, и сказал:
– Через двадцать.
– Минут или часов? – понимающе спросил официант. Гарри не ответил.
– Если захотите быстрее, позовите меня.
Отойдя, он поспешил обратно, начав говорить еще на полпути.
– Забыл. Сегодня особый обед. Осьминог на гриле, котополу форну, салат, очень хороший.
И повернулся, чтобы уйти.
– Подождите, – велел Гарри и, повернувшись к Кэтрин, спросил: – Хотите котополу?
– А что это такое?
– Маринованный осьминог на гриле, молодой омар, зажаренный в глиняной печи. Осьминог, он лучше своего названия или внешнего вида. Так же, как многие из людей.
– Да, – сказала она, затем обратилась к официанту: – Я беру.
– Тогда два, – сказал Гарри официанту, подняв два пальца, как Уинстон Черчилль. – Duo.
Когда официант исчез, Кэтрин спросила:
– Вы знаете греческий?
– Немного.
– Демотический греческий?
– Достаточно, чтобы перебиваться как туристу. Я был в Греции до войны.
– Что вы там делали?
– Предполагалось, что учился.
– Чему?
– Я был аспирантом.
– Где?
– В Оксфорде, в колледже Магдалины.
– Ага.
– Что «ага»?
– Просто «ага». Что вы там делали?
– Хотел написать докторскую о Средиземном море как исторической силе самой по себе. У цивилизаций, которые его окружают, так много общего, помимо оливок, и половиной того, что они собой представляют, каждая из них обязана морю. Это, конечно, достойно книги – интересной, красивой и чувственной.
– Вы хотели написать чувственную докторскую диссертацию?
– Хотел.
– И ожидали, что ее примут? Я специализировалась в музыке в женском колледже в Филадельфии…
– Где?
– В Брин-Море.
– Ага.
– И я не вполне доктор философии. Но даже я понимаю, что вы никогда не смогли бы пробить что-то вроде этого.
– Думаете, я не пробил?
У нее слегка приоткрылся рот, но она продолжила свою мысль:
– Профессуру хватил бы удар.
– Вы так говорите, потому что вы, видите ли, девушка, а у девушек нет того, что есть у парней, – козлиной способности биться головой в какой-нибудь тяжелый предмет, который никак не сдвигается.
– Разве это не бессмысленно?
– Да, если не считать того, что в один раз на миллион он все-таки сдвигается.
– И что, сдвинулся?
– Нет.
– Что же случилось?
– В общих чертах?
– У нас же есть время.
– Я поступил в тридцать седьмом…
– Куда?
– В Гарвард, – ответил он таким тоном, словно опасался, что его сейчас ударят. Он всегда говорил об этом именно так.
– Только не это, – сказала она, очень раздраженная.
– Почему вы так говорите? – спросил он, хотя и сам знал почему.
– Гарвардские парни считают себя полубогами, а это вовсе не так. Они приезжали в Брин-Мор, словно Аполлоны в своих колесницах.
– Я таким не был, – сказал он. И это было правдой.
– Я знаю. – Потом ее осенило, и она сказала: – Вы старше меня на восемь лет.
Он подсчитал.
– Вы окончили колледж в прошлом году?
– Да.
Она казалась ему намного старше двадцати трех, а ей казалось, что он гораздо моложе тридцати одного или двух лет. Шок, однако, быстро миновал.
– Чтобы вот так написать о Средиземноморье, сколько языков вам понадобилось бы знать?
– Один.
– А сколько вы знаете?
Отвечая, он считал на пальцах.
– Так много?
– Все плохо, за исключением, пожалуй, английского. К сожалению, я не знаю турецкий.
– Какая трагедия, – сказала она. – Как вы только обходитесь без него в Нью-Йорке?