Марк Хелприн - На солнце и в тени
– Это я знаю. И знаю еще одно. Я слушал певцов – если вы можете в это поверить, – с семидесятых годов прошлого века. Я был ребенком, но моя мать работала костюмершей, и к десяти годам я поднаторел в театре. Я слышал Карузо, Нелли Мельбу, Дженни Линд. Сегодня из тех, кто слышал Дженни Линд, живы немногие. Ладно, не берите в голову. Не думаю, чтобы кто-то когда-то сравнялся с ней – кроме, может быть, вас. У вас нет ее диапазона и никогда не будет, но ваш голос так же красив. Он еще незрел, но когда созреет, вы, я думаю, оставите музыкальный театр и пойдете в оперу. Дело не просто в том, что вам не надо как-либо актерствовать, потому что в опере все равно никто не верит в актерскую игру, но в том, что при всей мощи, которой может достигать мюзикл, в великих операх есть нечто гораздо более высокое, почти восхитительное. Что касается меня, я ослеп, прежде чем смог действительно это понять, но это, как правило, и познаешь, когда у тебя разбито сердце. Вы должны оставаться в театре, Кэтрин, до тех пор, пока сможете. Это ваша молодость. Лишь позже, когда станете старше, вы увидите свет в темноте, и это самое прекрасное и самое печальное.
Он, словно оракул, представлял перед ней ее будущее, и оно казалось настолько реальным, что у нее заколотилось сердце.
Он вернул ее на землю.
– Но не думайте об этом сейчас. Вам предстоит большая работа.
– А композитор? И поэт? – спросил она. – Разве они не должны одобрить?
– Они одобряют. Они вас слышали. Я несколько раз брал их с собой.
– Они были в зале? Если бы я знала…
– Не смешите меня. Вот вам уловка, которую я узнал, когда был моложе вас и еще видел. С самого начала, с первой генеральной репетиции, даже раньше, как только вас ослепит свет, а весь остальной театр погрузится во тьму, – он постучал по переносице очков, – надо убедить себя, что в зале сидят папа, президент, король Англии, Уильям Шекспир, Хелен Хейс, Энрико Карузо, Архимед, Авраам Линкольн и, не в последнюю очередь, ваши родители. Если вы привыкнете к этому до премьеры, у вас никогда не будет страха сцены, и, когда поднимается занавес, вы поспешите выйти, чтобы начать, потому что все эти парни, Хелен Хейс и ваша мать будут для вас старинными друзьями и вы захотите петь для них, как делали до этого несколько месяцев.
– О, – сказала она. Это был довольно долгое о.
– У вас есть роль, если вы этого хотите. Ведущая партия.
Она старалась не плакать, но ей это удавалось с трудом. Голосом, в котором, несмотря на всю подготовку, слышалась дрожь, она сказала:
– Это потому, что ничего никогда не происходит.
– Это значит «да»? – спросил Майк Бек.
Она закрыла глаза и кивнула в знак согласия. Секретарь сказал:
– Это «да», мистер Бек.
Это было «да», но она боялась, боялась за себя, боялась за Гарри, за то, что он делает, и за то, что она его опережает.
Те несколько часов, что отделяли разговор с Майком Беком от переодевания для сцены, Кэтрин, перегруженная и пораженная, бродила по городу. Она словно взяла на себя роль, которую исполняла почти каждую ночь. Все было в движении и в опасности. В ней находилась новая жизнь, которая, если все будет хорошо, продолжится для нее и для Гарри на долгое время после конца их жизней в будущем, которого она никогда не узнает. Трудности, сопровождавшие ее в начале двадцатых годов жизни, обещали вот-вот миновать. Она родилась для богатства и успеха, затем была вынуждена их зарабатывать и, казалось, преуспела в этом, хотя ей хватало мудрости понимать, что борьба никогда не заканчивается, но всегда проистекает в новых формах.
Она была испугана, но и полна восторга. Естественный ход и чередование событий: сердце, воспаряющее к эмпиреям, затем бросается вниз. Это закон, не знающий сбоев. И все же та живость, которую она чувствовала из-за своего успеха и обещанного ей ребенка, углубила ее эмоции и ощущения, преобразовав их в искусство. Ей представали видения, к которым она жадно тянулась, – тени в оттенках серого, люди, которые никогда не вернутся, солнечные и пасмурные дни, исчезающие, как дым…
Как всего за несколько часов до этого бродил по городу Гарри, так и она блуждала по улицам, всматриваясь в лица и формы, не чуждая тому, чтобы увидеть в городе чей-то портрет, с огромной убедительностью возникающий как будто произвольно, но после мгновенного потрясения обнаруженной красотой становящийся проникновенной композицией, возносимой ветрами. Она умела замораживать эти образы и сохранять их навсегда, даже если они исчезали. Она никогда не могла их понять, но знала, что все они указывают на одно и происходят из одного источника и что если она не оставит попыток проникнуть в их смысл, если постарается удержать их в памяти, если сбережет их в сердце до самой смерти, то, возможно, сумеет связать их друг с другом и услышать пронзительно ясную песнь, которую они поют в тишине.
Она бродила, переполняемая образами – тысячами лиц, рассказывавших о глубоких или отчаявшихся жизнях; облаками, которые гирляндами оплетали огромные здания; разнообразными двигателями городской торговли… а ветер кратко приподнимал подол кремового пальто какой-то женщины, спешившей к югу по краю площади Мэдисон-сквер; а солнце ослепительно вспыхивало в сотнях тысяч окон; а мосты высились над голубой водой, покрытой барашками; а голуби почти синхронно вспархивали с тротуаров, потемневших от дождя, и разворачивались по математически идеальной кривой, не двигая крыльями, ибо совершенство их полета было даром вездесущего и невидимого воздуха.
С такой же серьезностью и сосредоточенностью, с которой наряжается перед выходом на арену тореадор, Кэтрин оделась и нанесла сценический грим в свете окружающих зеркало ламп, которые в периферийном зрении сплавлялись в солнечное кольцо. Севернее, на Гудзоне, четверо мужчин незаметно направляли свою лодку через широкую протяженность залива Хаверстро. Этим ноябрьским вечером нигде поблизости не было никаких других лодок, а единственными огнями были огни Хай-Тора, что в самом заливе, да смутный свет городков на восточном берегу. Из-за того, что деревья раскачивались на ветру, а резиновая лодка подпрыгивала на слабой зыби, казалось, что уличные фонари и освещенные окна отдельных домов подмигивают. Но по большей части было темно, потому что луну почти полностью скрывали облака. Ноябрьская вода, лодка, оружие – все это, как во время войны, было черным.
Ни на складе в Ньюарке, ни в грузовике по дороге, ни вооружаясь и надувая лодку, не переносились они мыслями обратно во Францию 1944-го и 1945-го. Но когда их весла согласованно погружались в воду, иногда поблескивая при появлении луны, когда, преодолевая ветер, они медленно и плавно двигались через реку, они вновь стали посланцами истории: безмолвными, благоговейными, увлекаемыми смертью. Они снова почувствовал трагическое удовлетворение солдат, отделенных от времени, когда все исчезает перед сосредоточенностью боя. Всегда оставалось что-то вне и помимо шума и боли, утешающее и сильное, – река, по которой, если они не выживут, их унесет прочь. Может быть, это Бог милостиво даровал солдатам способность смотреть на себя словно из будущего или издалека, чтобы даже самые ужасные звуки затихали и время замедлялось, мягко поднимая их из мирского окружения. Ветер, дувший над черной водой, был холоден, и с каждым гребком они познавали нечто такое, что противоположно страху.
К тому мгновению, когда Кэтрин услышала легкое постукивание в дверь гримерной, она успела глубоко погрузиться в магию театра. Здесь не менее действенными, чем реальные сцены на улице, были штрихи и неуловимые остаточные изображения, которые привлекают и удерживают зрителей, и конца этому не будет. В волнообразных раскатах песен и блеске огней присутствует нечто такое, что невозможно постичь напрямую, но к чему устремляется каждая душа. И, подобно многим другим вещам, театр пытается к этому приблизиться.
Этим вечером Кэтрин была сильнее и лучистее, чем когда-либо. Она словно на самом деле присутствовала в сцене и не могла различить, что реально, а что нет, ее жизнь и ее роль слились настолько, что она находилась одновременно в двух мирах. Стоя за кулисами, она чувствовала уравновешенность и прочность, которые не могла объяснить. Ей не терпелось приступить: она была уверена, что это представление пройдет сквозь нее, словно ее не существует, словно в ней не окажется никаких помех для совершенства.
Точно по команде, она вышла на сцену, девушка из Ред-Лайона или откуда-то еще, и ее нашли прожектора. Кровь прихлынула к ее лицу сильнее обычного. Возможно, одно то, как она стояла, наращивая энергию, заставило зрителей понять, еще до ее знаменитого вздоха, что они присутствуют при замечательном событии.
Началась музыка, грохот литавр, звон колокольчиков, все то, что преобразует хаос большого города в сияющий набор, и она сделала свой вздох и начала петь. Что это была за песня! Все пребывало на грани, в неустойчивом равновесии, в неопределенности, что поднимало ее как никогда раньше. Звук был настолько силен, что наполнял театр, как ветер, который валит деревья, и все же благодаря своей изумительной чистоте он был совершенно нежен. Как чайка летит над волнами, почти не двигая крыльями, принимая энергию от гребней, чтобы оставаться лишь слегка над ними, – так пела Кэтрин.