Марк Хелприн - На солнце и в тени
Лучшей печкой выступал Байер, в котором было шесть футов четыре дюйма роста и 280 фунтов веса.
«Помню, купил я как-то в феврале мешок горячих жареных каштанов на Пятой авеню, – рассказывал он. – И пошел с Пятьдесят девятой улицы на Вашингтон-сквер. Дул ветер, улица была пустынна, но каштаны грели меня всю дорогу. И мне все еще тепло. Они были волшебными, эти каштаны». То, что он и сам почти верил в свою историю, подтверждалось сумасшедшим взглядом. «Война – это дерьмо, надо было уклониться от призыва», – говорил он, а потом шел и сражался так, словно семь поколений его предков оканчивали Вест-Пойнт[134]. Он был очень крупной целью и все же прошел всю войну, как если бы был невидимым или сильфом[135], дрался невозмутимо, бесстрашно и плавно передергивая затвор винтовки, когда приближался враг.
Сассингэм был второй лучшей грелкой. Чуть менее шести футов ростом, он состоял из двухсот фунтов сплошных мышц, и поэтому сжигал много топлива. Казалось, таким и должен был быть сталевар, приехавший из Гэри, штат Индиана, – края адских доменных печей и фабрик, где внутри объемных ангаров, заполненных струящимся дымом, прирученные вулканы превращали зиму в лето. Он был самым веселым человеком, какого Гарри когда-либо встречал, и постоянно беспокоился о том, что остальным не так хорошо, как ему, по скромности считая себя не лучше любого другого. Он был спокойным и надежным, как и следовало ожидать от того, чьей работой было управляться с раскаленными металлическими болванками, с высокой скоростью скользящими мимо.
Ривз, уроженец Колорадо, высокий и долговязый, был плохим обогревателем и обладал темпераментом золотистого ретривера. В разгар войны, стреляя в людей, к которым у него не было никаких претензий, поскольку они тоже прошли через ад, чтобы стрелять в него и убивать, он по-прежнему оставался добряком. После войны он хотел стать диктором родео и, словно никто вокруг не понимал по-английски, повторял: «Диктором родео, а не диктором радио».
Райс, адвокат из Огайо, был достаточно зрелым и квалифицированным, чтобы, как Гарри, стать офицером, но, в отличие от Гарри, предпочел быть рядовым. Как почти все в Огайо, он хотел баллотироваться в Конгресс и думал, что служба рядовым – лучшая подготовка к этому. «Ум генерала и сердце пехотинца, – сказал он однажды Гарри, – вот что требуется, чтобы принимать политические решения во время войны и в мирное время». Очевидно, Ривз готовился выставлять свою кандидатуру на выборах, и он был не просто прав, думал Гарри, если выживет, он далеко пойдет – при условии, что после войны мужество и честность все еще будут в цене.
Дэн Хемфилл с западных гор Вирджинии был не очень-то дружелюбен. Вежливый и умелый, он на самом деле чувствовал себя не в своей тарелке, сражаясь за США. Из-за того, что Конфедерация потерпела поражение в Гражданской войне, он вынужден был доказывать, что он – лучший солдат, чем янки, и раз за разом ему это удавалось. «Полегче», – говорил ему Гарри, в ответ получая взгляд, полный веселого презрения. Не то чтобы Хемфиллу нельзя было доверять, но он был и оставался отстраненным, несмотря на обстоятельства, которые сплавили всех остальных настолько, что они думали почти как один человек.
Еще был Джонсон, усердный и одинокий, учитель английского языка из Сьюпириора, штат Висконсин. Он не обращал внимания на холод и был хорошей печкой. Он ненавидел войну так же, как и все остальные, но у него умерла жена, и война для него стала чем-то вроде покаяния. Он выносил все страдания спокойно, всегда говорил тихо, ожидая, что неизбежно погибнет, на смерть он смотрел как на отдых и, возможно, как на воссоединение с той, кого любил больше всех.
А Гарри был Гарри, и, когда они преодолели линию Зигфрида[136] и прорвались в ту часть Германии, где должны были – неизвестно, когда и где, – встретиться с русскими, произошла одна из многих историй, которые спасали его, и началась она однажды ночью. Он стоял на часах, было 3:30 утра, и, хотя на плечах у него было два одеяла и телу было почти тепло, ноги так закоченели, что он их не чувствовал. Снегопад одарил его сложенным из снежинок изображением танцовщицы, оно появлялось и исчезало в темном пространстве, двигалось, когда из-за ветра снежинки падали по косой или вихрились. Он пытался придать ей лицо и тело, но не мог. Хотя она была лишь намеком на изображение и вне досягаемости, но ее присутствие чувствовалось так сильно, словно она была там на самом деле. Затем он крепче сжал карабин и взял его на изготовку. Все его чувства насторожились, откликаясь на слабый, но явственный шепот.
Сначала он подумал, что это раненый солдат – или, возможно, кто-то изображает раненого солдата, чтобы заманить его и убить. А вдруг это ребенок, заблудившийся в темноте? Сколько домов, развороченных бомбами, снарядами и пулеметными очередями, насчитывалось в войне, уничтожившей десятки миллионов людей, сколько убитых родителей и брошенных на произвол судьбы детей, которых родители пытались спрятать в безопасных убежищах? «Беги и прячься!» – это был лейтмотив, предшествовавший истории. Но как долго может ребенок двигаться и говорить на ветру, несущем десятиградусный мороз[137] из далеких русских степей?
Стоны продолжались и все меньше походили на человеческие. «Kommen Sie hier, – позвал Гарри, – ich nicht schiessen». Тот, кто услышал это, понял и подошел ближе. Гарри направлял карабин на звук, держа палец на спусковом крючке и боясь случайно застрелить ребенка. «Kommen Sie»[138].
Он почувствовал впереди движение, нарушающее траекторию снегопада. Оно происходило низко, у самой земли, как будто полз младенец. Но очень маленький ребенок не может передвигаться в снегу толщиной в фут. Первым реальным проявлением неизвестного было шевеление снега, отбрасываемого его ногами. Хныканье прекратилось. Затем на краткое мгновение, когда снег поредел и ветер приутих, стали видны два глаза, быстро отступившие в темноту.
Гарри достал из сумки фонарик и, держа его в стороне на расстоянии вытянутой руки на тот случай, если неизвестный откроет по нему огонь, осветил пространство впереди. В футе над землей широко раскрылись электрически зеленые глаза, застывшие в луче света. «Собака», – сказал Гарри, и она подбежала к нему.
Это был гладкошерстный бигль, которому посчастливилось выжить в таком холоде, или, как он, казалось, понял, когда Гарри его поприветствовал, kleiner Spurhund – «маленькая ищейка». Как и все бигли, он был робким и донельзя дружелюбным. Он хотел понравиться Гарри, но, похоже, считал себя недостойным этого. Сочетание скромности, доверчивости и очевидного самоуничижения придавало ему философский вид, а в дружелюбном взгляде в силу его природных особенностей застыло выражение вечного вопроса. Он был безгрешен по своей природе. Если даже он жил с нацистами, что вполне могло быть, это никоим образом на нем не отразилось, как могло бы случиться, например, с доберманом, по поведению которого это можно было бы понять. Поскольку маленький бигль был ни в чем не виноват, у Гарри не было выбора, кроме как взять его к себе.
Вскоре обнаружилось, что это она, и по настоянию Джонсона ее назвали Деброй. Дважды услышав это имя, она стала на него откликаться. На нее хватало и любви, и объедков – хотя сначала она мудро отказывалась от сухих пайков, – и держать ее собирались до тех пор, пока она и они остаются в живых. В этом отношении у нее было куда больше шансов, чем у них. Она была меньшей мишенью и не относилась ни к ценным, ни к активным целям, была лучше замаскирована, шарахалась от оружия, боялась артиллерии и закапывалась в снег или забиралась под бревно при первом же винтовочном выстреле.
Привыкнув к кострам, Дебра укладывалась рядом с ними. Гарри позволил ей свернуться калачиком рядом со своим спальным мешком, укрылся вместе с собакой одним одеялом, и впервые за всю зиму спать ему было достаточно тепло. Она была едва ли не лучше, чем дровяная печь. Он смог расслабиться и заснуть, и его не будили прикосновения ледяного воздуха или всеобъемлющий холод, поднимающийся из самой почвы. В дневное время она сидела на коленях у всех, но ночью, поскольку нашел ее Гарри и она откликалась прежде всего на его зов, Дебра служила ему бутылкой с горячей водой.
Она так боялась стрельбы и так хорошо слышала, что начинала неудержимо дрожать, если танк или артиллерийское орудие сообщали о своем присутствии где бы то ни было в пределах двадцати миль вокруг. После этого проходило не больше минуты до того, как выпущенный снаряд, сброшенная бомба или заложенная мина взрывались в указанном радиусе. Десантники могли не расслышать отдаленный стук, но она его слышала, и никакой лаской не удавалось унять ее дрожь.
Гарри пришло в голову, что она может умереть от непрерывного стресса. Она казалась слишком невинной, чтобы умереть, но он не мог придумать, чем ей помочь, кроме как остановить или как можно скорее завершить войну.