Дом о Семи Шпилях - Натаниель Готорн
– Я не слышу в доме никакого шума, – сказал один мальчик другому. – Обезьяне ничего здесь не достанется.
– Нет, кто-то есть в доме, – отвечал его друг, сидевший на пороге, – я слышу, как кто-то ходит.
Молодой итальянец между тем продолжал посматривать наискось вверх, и казалось, что его душевное волнение, впрочем, легкое и почти игривое, сообщило некоторую прелесть сухому, механическому процессу его музыки. Этот странствующий народ очень чувствителен ко всякой настоящей доброте, хоть бы то была только улыбка или незначительное, но теплое слово, которое случится им поймать на дороге жизни. Они помнят каждую мелочь, потому что она на минуту – на столько времени, сколько пейзаж отражается на мыльном пузыре, – строит над бесприютной головой странника нечто вроде дома. Поэтому молодой итальянец не был обескуражен глубоким молчанием, которое старый дом противопоставлял его инструменту. Он не прекращал свои мелодические воззвания, продолжая смотреть вверх в надежде, что его смуглое чужеземное лицо скоро озарится солнечным обликом Фиби. Ему также не хотелось уйти, не увидев Клиффорда, чувствительность которого, как и улыбка Фиби, была для него, иностранца, чем-то вроде сердечного разговора. Он повторял свою мелодию опять и опять, пока наконец не надоел своим слушателям, своим куклам в ящике и больше всех обезьяне. На его зов отвечала только стрекоза с Пинчонова вяза.
– В этом доме нет детей, – сказал один школьник. – Здесь живут только старая леди да один старик. Ты ничего здесь не получишь. Почему ты не идешь дальше?
– Дурак ты, зачем ты это говоришь ему? – шепнул мальчику хитрый маленький янки, которому нравилась не музыка, но то, что он слушал ее даром. – Пускай себе играет сколько угодно! Если здесь никто ему не платит, но он играет, так это его выбор.
Еще раз переиграл итальянец все свои песни. Для обыкновенного наблюдателя, который бы слышал только музыку, видел солнечный свет на верхней половине двери и не знал ничего более об этом доме, было бы интересно обождать, чем же наконец обернется упрямство уличного музыканта. Преуспеет ли он в своем домогательстве? Отворится ли наконец дверь и выскочит ли из нее на свежий воздух рой веселых детей, прыгающих, кричащих, хохочущих, и столпится ли вокруг кукольного ящика, глядя с радостным любопытством на кукол, и бросит ли каждый по медной монете этой длиннохвостой обезьяне?
Но на нас, которые знают, что происходит в глубине дома, так же как и то, что делается снаружи, это повторение веселых популярных песен у дверей дома производит страшное действие. Ужасное было бы в самом деле зрелище, если бы судья Пинчон, который не дал бы фиги за самые гармоничные звуки скрипки Паганини, показался в двери, в окровавленной своей рубашке, с угрюмо нахмуренными бровями на побледневшем лице, и прогнал прочь чужеземного бродягу. Случалось ли еще когда-нибудь веселой музыке играть там, где вовсе не расположены к танцам? Да, и очень часто. Этот контраст или смешение трагедии с веселостью случается ежедневно, ежечасно, ежеминутно. Печальный, мрачный дом, из которого бежала жизнь и в котором засела зловещая смерть, угрюмо хмурившийся в одиночестве, был эмблемой многих сердец человеческих, которые, несмотря на свое горе, должны выслушивать шум и трескотню мирской веселости, царящей кругом.
Итальянец еще продолжал свое представление, когда мимо Дома о Семи Шпилях случилось проходить двум приятелям, направлявшимся на обед.
– Э, брат французик! – сказал один из них. – Ступай отсюда куда-нибудь в другое место с твоими глупостями. Здесь живет семейство Пинчонов, и теперь они в большом горе. Сегодня им не придется по душе твоя музыка. По всему городу толкуют, что убит судья Пинчон, которому принадлежит этот дом, и городской коронер идет сюда сейчас на следствие. Так что убирайся, брат, отсюда подальше.
Когда итальянец поднимал на плечи свою ношу, он увидел на ступеньке крыльца карточку, которая все утро была закрыта валявшимся листком бумаги. Он поднял ее и, увидев на ней что-то написанное карандашом, дал прочитать прохожему. Это была гравированная визитная карточка судьи Пинчона с надписью карандашом на обороте, относившеюся к разным делам, которые им намерен был вчера исполнить. Надпись эта составляла перечень событий вчерашнего дня, только вот дела не совпали с программой. Вероятно, эта визитная карточка выпала из кармана жилета судьи, когда он, прежде чем вошел в лавочку, пробовал пройти в дом через парадную дверь. Несмотря на то что дождь порядочно размочил ее, надпись сохранилась еще довольно хорошо.
– Посмотри-ка, Дикси! – вскричал прохожий. – Это не совсем посторонняя вещица для судьи Пинчона! Посмотри, вот напечатано его имя, а вот это написано, я думаю, его рукой.
– Пойдем, брат, с нею к городскому коронеру! – сказал Дикси. – Это, пожалуй, даст ему ключ к делу-то. Немудрено, брат, – шепнул он своему приятелю, – что судья прошел в эту дверь и не вышел отсюда! У него живет здесь кузен, который в старину отколол уже одну такую штуку. А старая мисс Пинчон, смекай, увязла в долгах за свою лавочку, и так как бумажник судьи был довольно толст, то чего доброго… у них, брат, в жилах течет дурная кровь! Сложи-ка все это вместе, так что-нибудь да выйдет…
– Тише, брат, тише! – шепнул другой. – Мне кажется почти грехом говорить первому о таких вещах. Но я согласен с тобой, что нам всего лучше отправиться к городскому коронеру.
– Да-да! – кивнул Дикси. – Ладно! Я всегда говорил, что в нахмуренных бровях старой леди таится что-то недоброе!
Вследствие этого решения честные добряки направили свои шаги к жилищу городского коронера. Итальянец также отправился своим путем, бросив еще один взгляд на полуциркульное окно. Что касается детей, то они все вдруг пустились бежать прочь от дому, как будто за ними погнался какой-нибудь великан или леший, и, отбежав довольно далеко, они остановились так же внезапно и единодушно, как и побежали. Их чуткие души были проникнуты неопределенным ужасом от того, что они услышали.
Когда дети оглянулись издали на безобразные пики и тенистые углы старого дома, им