Что не так с этим миром - Гилберт Кийт Честертон
Единственное логическое лекарство от такого недуга – утверждение человеческого идеала. Я постараюсь, говоря об этом, оставаться настолько не «трансцендентным»[30], насколько это согласуется с разумом: достаточно сказать, что, если у нас нет какой-либо доктрины о божественном человеке, любые злоупотребления могут быть оправданы, поскольку эволюция может сделать их полезными. Научному плутократу будет легко утверждать, что человечество приспособится к любым условиям, которые мы сейчас считаем тлетворными. Старые тираны ссылались на прошлое; новые тираны будут взывать к грядущей эволюции, породившей улитку и сову, – эволюция может породить рабочего, которому потребуется не больше места, чем улитке, и не больше света, чем сове. Работодателю нет нужды переживать, отправляя кафра[31] на подземную работу: скоро тот станет подземным животным, как крот. Ему не нужно беспокоиться о дыхании ныряльщика, которого посылают на дно: тот скоро станет глубоководным животным. Люди не должны хлопотать о том, чтобы изменить условия: условия и так скоро изменят людей. Голову можно ужать, чтобы она соответствовала шляпе. Не сбивайте оковы с раба – бейте раба, пока он не позабудет об оковах. На все эти правдоподобные современные аргументы в пользу угнетения единственным адекватным ответом будет постоянный человеческий идеал, который нельзя ни сбить с толку, ни уничтожить. Самый важный человек на земле – это идеальный человек, которого нет. В Писании говорится, что христианская религия специально обозначила предельное здравомыслие Человека, которое будет судить воплощенную и человеческую истину. Наши жизни и законы оцениваются не по божественному превосходству, а только по человеческому совершенству. Человек, говорит Аристотель, и есть мера. В Писании говорится, что Сын Человеческий будет судить живых и мертвых.
Итак, доктрина не вызывает разногласий; скорее одна только доктрина может избавить нас от них. Однако необходимо задать прямой вопрос: какая абстрактная и идеальная форма в государстве или семье может утолить человеческий голод, причем вопрос этот необходимо отделять от иного: можем ли мы все это получить и в какой мере. Но когда мы начинаем спрашивать, что нужно нормальным людям, чего хотят все народы, что такое идеальный дом, или дорога, или правление, или республика, или король, или священство, мы сталкиваемся со странным и раздражающим препятствием, свойственным современности, и мы должны на время остановиться и изучить это препятствие.
IV. Страх прошлого
Последние несколько десятилетий были отмечены особым культом романтизированного будущего. Кажется, мы решили неправильно понимать то, что произошло, и с облегчением обращаемся к изложению того, что произойдет, – это, по-видимому, намного проще. Современный человек больше не гордится мемуарами своего прадеда; он занят написанием подробной и убедительной биографии своего правнука. Вместо того чтобы трепетать перед призраками прошлого, мы дрожим в тени еще не рожденного ребенка. Этот дух заметен везде, даже в самом факте появления фантастического романа. Сэр Вальтер Скотт на заре девятнадцатого века создал роман о прошлом; мистер Уэллс на заре двадцатого века создал роман о будущем. Старая история, как мы знаем, должна была начинаться так: «Поздним зимним вечером появились два всадника…» А новая история – так: «Поздним зимним вечером появятся два летчика…» Это направление не лишено привлекательности: зрелище стольких людей, вновь и вновь сражающихся в битвах, которые еще не случились; людей, светящихся воспоминаниями о завтрашнем утре, эксцентрично, однако в одухотворенности ему не откажешь. «Человек, опередивший свой век» – довольно знакомое выражение. «Век, опередивший свой век» звучит весьма странно.
Но даже сделав скидку на безвредный художественный прием и присущее человеку озорство, я все же назову этот культ будущего не только слабостью, но и трусостью нашей эпохи. Своеобразное зло эпохи состоит в том, что даже ее воинственность происходит из страха, а джингоизм[32] достоин презрения не потому, что он дерзок, а потому, что робок. Причина, по которой современные вооружения не будоражат воображение подобно оружию и знаменам крестоносцев, заключается не во внешнем уродстве или красоте. Некоторые линкоры красивы, как и море, а многие нормандские шлемы были такими же безобразными, как нормандские носы. Уродство самой атмосферы нашей технологической войны проистекает из порочной паники, которая лежит в ее основе. Крестоносцы устремлялись к некоей цели, они устремлялись к Богу, в этой погоне находит утоление сердце храбреца. Современная гонка вооружений – вовсе не погоня. Это отступление, бегство от дьявола, который поймает отстающего. Невозможно представить себе средневекового рыцаря, говорящего о все более и более длинных французских копьях с таким же трепетом, с каким ныне говорят о все более и более внушительных немецких кораблях. Человек, который назвал Школу синего моря[33] «Школой страха», выразил психологическую истину, которую сама школа вряд ли смогла бы отрицать. Двухдержавный стандарт[34], даже если он необходим, в некотором смысле унизителен. Ничто так не оттолкнуло многие благородные умы от имперских инициатив, как манера преподносить эти инициативы в качестве скрытой или внезапной защиты от мира холодной жадности и страха. Например, Бурская война[35] была окрашена не столько верой в то, что мы что-то делали правильно, сколько верой в то, что буры и немцы, по-видимому, делали что-то не так и вынудили нас (как было сказано) пуститься в море. Мистер Чемберлен, насколько я помню, сказал, что эта война – перо в его шляпе[36], что, несомненно, так и есть, только это перо – белое[37].
Сейчас тот же самый первичный страх, который я ощущаю в поспешном патриотическом вооружении, я ощущаю и в поспешном выстраивании будущего видения общества. Современный разум