Потерянные следы - Алехо Карпентьер
Sanctus, Sanctus, Sanctus Dominus Deus Sabaoth…[134]
В этом храме вместо колонн высились стволы деревьев, бросавшие на землю свои тени. Над нашими головами нависали ветви, таившие в себе бесчисленные опасности. Вокруг нас были язычники, идолопоклонники, следившие за этим таинством из своего лианового нартекса[135]. Только вчера я развлекался, представляя, что мы – конкистадоры, ищущие город Маноа. И сейчас меня осенило: нет никакой разницы между этой и теми мессами, которые слушали конкистадоры, искавшие Эльдорадо в лесных дебрях. Время отступило на четыре столетия назад. Это месса первооткрывателей, которые, пристав к безымянным берегам, водружают на глазах изумленных жителей Земли Маиса символические знаки, отмечающие их движение на запад, вслед за солнцем. Эти двое – Аделантадо и Яннес – коленопреклоненные по обе стороны алтаря, худые, потемневшие от солнца и ветра, один лицом похожий на эстремадурского крестьянина, а другой – на юного писца, засевшего за книги Торговой палаты. Эти двое – солдаты-конкистадоры, привычные к копченостям и солонине, обожженные лихорадками, солдаты, тела которых хранят следы укусов разных тварей. Эти двое, что молятся по обе стороны алтаря, положив шлемы на терпко пахнущую траву, похожи на дарителей, которых изображали фламандские художники на своих картинах.
«Miserere nostri Domine, miserere nostri. Fiat misericordia»[136], – взывает капеллан, с которым мы вступили в Маноа. Время повернуло вспять. Быть может, сейчас тысяча пятьсот сороковой год. Наши корабли попали в жестокую бурю, и монах, следуя Священному Писанию, рассказывает нам о большом волнении, которое сделалось на море, и о том, как волны захлестывали судно; но он спал, и ученики его приблизились к нему, и разбудили его, и сказали: «Господи, спаси нас, мы погибаем». И он сказал: «Почему вы страшитесь, маловерные?» – и встал и повелел ветру и морю, и сделалась великая благодать. Быть может, сейчас тысяча пятьсот сороковой год. Но нет, пожалуй, не так. Годы исчезают, растворяются, испаряются в стремительном потоке времени, несущегося назад. Мы еще не вступили в шестнадцатый век. Мы живем много раньше. Мы – в средних веках. Ибо не человек Возрождения свершил открытия и завоевания новых земель, а человек средневековья. Те, кто отправлялся на великое дело, покидая Старый Свет, проходили не сквозь пышные колоннады Палладио, а под романскими арками, воспоминание о которых живет в их памяти, когда они возводили храмы по ту сторону моря-океана, на окровавленных руинах государства ацтеков. Латинский крест, украшенный клещами, гвоздями и копьями, они избрали для борьбы с теми, кто пользовался очень похожими инструментами для своих жертвоприношений. Средневековье принесло с собой процессии с дьяволами, шествия с драконами, танцы времен пэров Франции, романсы о Карле Великом; и все это сохранилось и по сей день во многих городах, где нам пришлось побывать. Я вдруг отдаю себе отчет в том, что с того самого дня, с праздника тела господня, который мы провели в Сантьяго-де-лос-Агипальдос, я живу в раннем средневековье. Некоторые предметы – утварь, одежда и лекарства – принадлежат другой эпохе; но сам ритм жизни, способы передвижения по воде, светильники и олья, тягучее течение времени и та важная роль, которая в этой жизни отведена Коню и Собаке, характер почитания святых – все это от средневековья, как и проститутки, бредущие из одного прихода в другой в ярмарочные дни, как и бравые патриархи, гордые тем, что могут признать четыре десятка своих детей от разных матерей, детей, которые испрашивают благословения у своих отцов, когда те проходят по улице. И я осознаю, что сам прожил свою жизнь среди буржуа, любящих выпить и всегда готовых переспать с молодой служаночкой; именно о веселой жизни этих бюргеров, о старине, мечтал я в музеях: вместе с ними разделывал я молочного поросенка с опаленными сосцами и, как они, питал страсть к пряностям, которая заставляла искать новых путей в Индию. По сотням картин я знал их облицованные красной плиткой дома с огромными кухнями и коваными тяжелыми дверьми. Я знал их обычай носить деньги в поясах, танцевать парами, взявшись за руки, знал их любовь к щипковым инструментам, к петушиным боям, к шумным попойкам и веселым пирушкам. Я даже знал слепцов и калек на улицах их городов, знал, какими примочками и бальзамами облегчали боль их лекари. Но я знал их под слоем лака старинных картин, хранящихся в музеях, знал как свидетелей мертвого прошлого, которое уже не воскреснет. И вот неожиданно это прошлое становится явью. Я его трогаю и вдыхаю. Я с изумлением обнаруживаю, что получил способность путешествовать во времени, как другие путешествуют в пространстве… «Ite, misa est. Benedicamos Domino, Deo gratias»[137]. Mecca закончилась. И с ней – средневековье.
Но даты по-прежнему не обретают знакомого смысла. Бегут в беспорядке годы, теряя привычное содержание и наполняя календарь новым смыслом; возвращая лунные фазы, годы бегут назад… Тускнеет блеск Грааля, выпадают гвозди из креста, возвращаются в храм изгнанные торгаши, исчезает звезда рождества Христова, и наступает нулевой год, в котором на небо вознесся ангел благовещения. Теперь даты растут по ту сторону нулевого года, вот уже в них две, три, пять цифр, и мы попадаем в те времена, когда человек, устав скитаться по земле, разбивает первые селения по берегам рек и начинает возделывать поля; когда он, чувствуя потребность в более совершенной музыке, переходит от простой палки для отбивания ритма к барабану, которым служит ему деревянный цилиндр с выжженным на огне орнаментом; он создает первый орга́н, выдувая звуки из пустой тростниковой трубки, и оплакивает своих мертвых, заставляя рокотать глиняную