Тадеуш Бреза - Стены Иерихона
Отправляясь на сей раз направо, он стал построже к себе.
Консультации, выводы, разговоры-сколько душе угодно, но только не повседневная организаторская работа. Толку тебе от нее чуть, зато ославит больше всего. Он чувствовал, что слева за ним что-то тянется.
- Теперь-то уж почти и нет, - ответил он. - Порой словечко о нем от его брата услышу. Бедный брат.
Козиц рявкнул:
- Который?!
Ельский приподнял правую бровь. Какой бездарный ход, подумал он. Неужто он рассчитывает, что я начну тут перед ним жалеть заговорщика? Но Козиц и не собирался ни о чем дознаваться. Он разозлился. Он как бы увидел одновременно несчастье каждого из братьев. Ему показалось, что он вот-вот крикнет: "Дорожный мой приятель, хотите пролить слезу над участью советника, так не пожалейте же другой для Яна!" Он сделал еще один шаг.
- Знаете, - пришла ему вдруг мысль в голову, - давайте-ка лучше вместе, прямо здесь, пожалеем папеньку. Это мое поколение. Старый Дикерт для меня символ. Отец нашего времени. Один его сын-хлыщ, другой-полоумный. Вот и выбирайте, за кого выпить во имя будущего!
Тоже мне пророк, надулся Ельский.
- Вы, похоже, любите попугать, - произнес он холодно. - Это как раз возрастное. А теперь откровенность за откровенность, - прибавил он, бледнея. - Вот вам моя характеристика старых. Тут тоже два типа. Одни-люди с апломбом, другимстрашно. Вот и выбирай, кого брать в пример.
Сердце у него колотилось, и не столько от гнева, сколько, особенно в последний момент, от страха, который нагнал на него капитан. А между тем Козиц впервые доброжелательно взглянул на Ельского. Приятно ударить-и убедиться, что кровь есть.
Главное, чтобы была. Он просто сказал:
- Жалко мне этого Янека Дикерта. Да и упорных людей жаль тоже. Вот так-то.
- Вы в силах помочь ему.
- А-а! - буркнул капитан, но не запротестовал.
Ельский про себя отметил: это надо запомнить. Щенок в конце концов может попасться. Какая это неприятность для Дикертов.
Какое невеселое положение у самого близкого друга. Советник, правая рука вице-министра, а тут в семье судебный процесс, приговор, тюрьма. Такой брат! Ельский несколько раз повторил про себя фамилию. Незачем записывать, подумал он потом, этот Козиц, кажется, мужик известный.
- Как знать, не обращусь ли я к вам в Варшаве, - пообещал он.
А Козиц опять добродушным тоном, будто и не понял, о чем речь:
- Наверняка найдете меня, - улыбнулся он, - была бы нужда. - С минуту Козиц молча рассматривал Ельского. И вдруг: - Бог ты мой, - закричал он, изображая волнение, - вы не одеты, а Брест-то - вот-вот!
Ельский послушно стянул пижамные брюки. Еще бы какуюнибудь любезность!.. Он попытался что-то придумать. Чего же ему сказать? Любопытная, мол, встреча. Не просто случай.
Случай, случай! Как же это Кристина говорит, замер он, пытаясь вспомнить. Такая у нее есть поговорка среди богатого запаса фраз, которые она выталкивает из себя, словно крик, едва отдавая себе отчет в том, каков же их смысл, поистершийся от частого употребления, будто лица тех, чьи портреты помещают на банкнотах. Кристина, подумал Ельский, самая живая из всех.
Беспокойная, взбалмошная. Черненькая малышка. Настроение то и дело меняется, а одним и тем же жестам и словам она остается верна всегда. Когда один день похож на другой, но каждый рисуется иначе-это я! - подумал Ельский о себе. А если один день вовсе не похож на другой, а говорится о них всегда на одной и той же ноте-это она! Как же смириться с ее непоседливостью? Какой смысл так на все набрасываться? Теперь это ее движение. Государство национальной общности! Мощное, серьезное движение, говаривал Ельский, который уже проник в его тайны. Хорошо! Мотор, чтобы включить его в систему, есть!
Размах есть-надо бы только от некоторых сил очистить его. И, пропустив через президиум министров, предложить это движение народу. Ельский вздохнул. Но чтобы работать у них! Уж лучше бы тогда Кристине в президиуме. Об этом и говорить-пустое дело. Ельский хорошо ее знал. Все, но только, боже избави, не канцелярия. А уж если, то ни в коем случае не государственная.
У нее к этому отвращение. Да ведь я и не о вас говорю, клялась она, но вы только подумайте-всю жизнь просидеть с чиновниками! Насобирать мух на липкую бумагу, а в конце концов и самой на нее попасться! Что она хотела сказать, понять было трудно. С ее фамилией, знанием языков, смекалкой какая же это была бы эффектная сотрудница. Само собой понятно, в учреждении, где царит товарищеская атмосфера. Не лучше ли в каком-нибудь посольстве? Да, в Европе, а не на конспиративных сходках, не в типографиях, в которые врывается полиция, не на окольных дорогах, за которыми следит староста. Что думает ее старик?
Ельский не знал князя Медекшу, но пожалел его. Обедневшего, практически без места, занятого бесконечной тяжбой из-за имений, отобранных у его предков после восстания 1863 года. А тут еще такая вот Кристина!
Ельский снова вздохнул. На сей раз, жалея себя самого. Он хорошо понимал, что оттого только, верно, она и с ним. Могла бы и носа из своей компании не высовывать. Эти их леса на Брамуре-пуща. Жила бы себе в богатстве. Встретился ли бы он тогда с ней, а если и встретился бы, сблизился ли бы^ Да и если бы не это ее сумасбродство, даже и в нищете она могла бы прозябать где-нибудь у тетушки. Все восстания выдохлись, так и не изведя всех старых богатых баб в семействе Медекш.
Кристина с ними не зналась. Не результат ли это ее странного одиночества. Ее бунта против собственного мира, который она едва знала, и ее союза с миром новым, в котором она ни бельмеса не понимала. Он улыбнулся ее милому облику. Огромные карие глаза, рассеянные и гневные, черная, нечесаная грива волостоже враг порядка, - жесткая, словно конская шерсть, в которую она то и дело запускает пальцы. Ее жесты, сутуловатость и запах, пробивающийся через надушенную кожу. Ельский как-то не обращал на него особого внимания, но вот вспомнил о нем, и его бросило в дрожь. Ему вдруг показалось, что запах этот превращается в эссенцию Кристины. Во что-то, что возбуждает против нее, но вместе с тем служит и самым сильным выражением ее существа, как жестокость олицетворяет силу.
- Что это вы так застыли, - тронул его Козиц. - Посмотрите, вот и город.
В окнах вагона замелькали маленькие черные крыши. Уносились назад белые дома. У шлагбаумов теснились повозки. Потом площадь, долина, забитая людьми. Ярмарка пестрела бедными, вьшинявшими красками. Масса горшков толпится у ног закутанных баб, груды ткани прямо на земле, сбившиеся в кучу телеги.
Лошади с мордами, опущенными в торбы с овсом. Козиц равнодушно оглядывал все это. Ельский никак не мог отделаться от запаха Кристины. Чего же я еще хотел? - донимал он себя.
Что сказать этому капитану на прощанье? Стечение обстоятельств! Да-да, знаю, какая у нее поговорка. Итак, сперва он похвалил случай за то, что тот не слепой, сказал, что так, видно, угодно было судьбе, а напоследок продекламировал то, что вертелось у него на кончике языка:
- Всякий случай непременно попахивает провидением.
Ельский обошел костел в одиночку. Похороны, "Те Deum", всякая служба, думал он, всегда в душе человека отзываются
одной нотой. Он посмотрел на стену, пригляделся к листьям.
Потрогал ногой землю на тропке. С серого неба медленно спускалась тьма. У колокольни стояли Звада-Черский и еще кто-то, кажется профессор. Ельский подошел к ним. И услышал одну только эту фразу:
- У случая всегда есть faux air' провидения!
Ельский остановился. Этот старый зануда все со своей Флоренцией; профессор, точнее, реставратор прилип к полковнику словно репей. Никому подступиться не давал. Ельский, хотя и знал Черского по Варшаве, едва сумел переброситься с ним несколькими словами. Старосте даже и такой оказии не представилось. Ельский был зол, как князь с сомнительной родословной, которого не хотят признавать. Ведь он и приехал сюда затем, чтобы быть первым. А тем временем-смотрите-ка! - встретили, раскланялись, и развлекайся, брат, сам. Он огляделся. Даже староста с приходским священником куда-то пропали. Профессор продолжал:
- А теперь мне надо проследить, чтобы его могила ненароком не испортила костел. Вот и я-хранитель костела и картин, как брат моего прадеда, Ян Хризостом, архиепископ, который презирал Понятовского прежде всего за то, что тот покровительствовал плохому искусству. После саксонцев2 у нас любое считалось хорошим. Это правда. Но посмотрите на дело шире. Классицизм-это финал. В искусстве это последнее причастие умирающей эпохи. Может, он и был лучшим для своего времени, но шел к закату. И он заимствовал это за границей. Эта изысканность, этот вкус для нас, с чего мы тогда должны были только начать. Пробудившийся после мрачной эпохи народ. Ему нужна была в искусстве сила. Величие мастеров Возрождения, а не те, кто рисовал румянами и пудрой, как говорил мой архиепископ, - угодники кисти.