Победивший дракона - Райнер Мария Рильке
До сих пор события происходят сами собой, но теперь, пожалуйста, черед рассказчика, да, рассказчика, поскольку от нескольких строк, предназначенных для завершения, должна исходить мощь, перекрывая каждое противоречие. И скажет он или нет, можно поручиться, что между голосом и пистолетным выстрелом, бесконечно сжатыми по времени, в нем еще раз очнулась воля и мощь стать всем. Иначе не поймешь, как блестяще последовательно то, что они продырявливали его ночное платье, а его самого протыкали, проверяя, не наткнутся ли они на затверделость его истинной личности. И что с его лица, уже после смерти, еще в продолжение трех дней не сходила маска, от которой он уже почти отрекся.
* * *
Когда я теперь размышляю, то мне кажется странным, что в той же самой книге рассказывается об исходе того, кто всю свою долгую жизнь пребывал одним, одинаковым, твердым и неизменным, как гранит, и становился все тяжелей для всех, кто его, пусть и с трудом, переносил. В Дижоне[118] есть портрет, рисованный с него. Но известно и то, что он плотен, приземист, упрям и отчаян. Только о руках, может быть, не додумались бы. – Очень горячие руки и постоянно хотели остыть и непроизвольно улечься на холодное – растопыренно, с воздухом между всеми пальцами. В эти руки кровь ударяла, как другим в голову, и, сжатые в кулак, они действительно уподоблялись головам сумасшедших, буйствующих от внезапных мыслей и затей.
Требовалась немыслимая осторожность, чтобы жить с такой кровью. Герцог оказался заперт с нею в себе самом и по временам ее боялся, когда она бродила у него по жилам, – сгорбленный и темный. Ему самому она могла казаться угрожающе чуждой – проворная, полупортугальская кровь, да и он едва ее знал. Часто его устрашало, что во сне она может наброситься на него и растерзать. Он делал вид, что укротил ее, но сам постоянно пребывал в страхе. Он никогда не отваживался полюбить женщину, боясь, что она, кровь, взревнует; он никогда не прикасался к вину, потому что и без того его кровь была дикой и хищной; вместо того чтобы пить, он смягчал ее розовым муссом. Все же однажды он пил, в лагере под Лозанной, когда потеряли Грансон[119]; тогда он был болен, и оторван от всех своих, и пил много чистого вина. Но тогда его кровь спала. В последние неосмысленные годы кровь иногда впадала в тяжелый, звериный сон. И тогда обнаруживалось, как сильно он зависит от нее, потому что, когда она спала, он становился никем и ничем. Тогда никому из окружающих не позволялось к нему входить; он не понимал, что они говорят. Не мог показаться иностранным посланникам, опустошенный, каким он становился. Тогда он сидел и ждал, когда она, кровь, проснется. И в большинстве случаев она взвивалась одним прыжком и вырывалась из сердца и ревела, как зверь.
Ради этой крови он таскал с собой горы всяких вещей, хотя не придавал им никакого значения. Три крупных бриллианта и все драгоценные камни, фламандские кружева и ковры из Арраса[120], кучами. Свой шелковый шатер со скрученными из золота шнурами и четыреста палаток для своей свиты. И картины, писанные на дереве, двенадцать апостолов из литого серебра. И принца фон Тарент, и герцога фон Клеве, и Филиппа Баденского, и господина фон Шато-Гийона. Потому что хотел убедить свою кровь, что он – император, и ничего и никого над ним нет: чтобы она его боялась. Но собственная кровь ему не верила, несмотря на столь веские доказательства, – мнительная и недоверчивая кровь. Может быть, он удержал бы ее еще какое-то время в сомнении. Но победные рожки Ури[121] предали его. С тех пор его кровь знала, что она текла в пропащем и блудном человеке, и хотела вырваться наружу.
Так мне видится теперь, но тогда меня прежде всего проняло, когда стал читать про День трех королей, то есть Богоявление[122]: тогда его искали.
Молодой лотарингский князь, тот самый, кто накануне, сразу после странно торопливой битвы, верхом на коне вступил в свой бедственный город Нанси, чуть свет разбудил свое окружение и спросил о герцоге. Посылали гонца за гонцом, и он сам появлялся время от времени у окна, неспокойный и озабоченный. Не всегда узнавал, кого они там доставляли на своих повозках и носилках, только про себя отмечал: нет, не герцог… И среди раненых его не нашли, и среди пленных, хотя их все еще беспрестанно доставляли, никто его не видел. Но бежавшие с поля битвы разносили во все концы гибельные сообщения и говорили сбивчиво и испуганно, как если бы боялись на него натолкнуться. Уже стемнело, а о нем нигде никто ничего не слышал. Весть, что он сгинул, успела за длинный зимний вечер распространиться по округе. И куда бы она ни приходила, во всех порождала одну и ту же уверенность, что он жив. Никогда, может быть, герцог не представал таким реальным в каждом воображении, как в эту ночь. И не было дома, где бы не бодрствовали и где бы его не ждали, и не представляли себе его стука в дверь. И когда он не приходил, то считалось, что он уже прошел мимо.
В ту ночь морозило, и это ощущалось, как если бы смерзлось