Росгальда - Герман Гессе
– Ах, да, с тех пор как он решился на эту поездку. Впрочем, я его так мало вижу, он пишет целый день. Знаешь, иногда мне жаль, что я часто вел себя с ним так отвратительно – он меня тоже мучил, но в нем есть что-то, что все-таки каждый раз снова импонирует мне. Он ужасно односторонен и в музыке понимает не много, но он все-таки большой художник, и у него есть жизненная задача. Это-то мне и импонирует. Что ему дает его знаменитость да в сущности и его деньги? Он работает не для них.
Он наморщил лоб, ища слов. Но он не мог выразиться так, как хотел, хотя чувствовал ясно и определенно. Мать улыбнулась и пригладила ему растрепавшиеся волосы.
– Почитаем вечером опять по-французски? – ласково спросила она.
Он кивнул головой и тоже улыбнулся, и вдруг ей показалось совершенно непонятным, как это, еще так недавно, она могла желать чего-нибудь иного, чем жить для своих сыновей.
XIV
Незадолго до полудня Роберт появился на опушке леса, чтобы помочь своему господину нести домой рисовальные принадлежности. Верагут закончил новый этюд, который хотел нести сам. Он теперь знал точно, какой должна была быть картина, и думал справиться с ней в несколько дней.
– Завтра утром мы опять отправимся в поход, – весело воскликнул он, щуря утомленные глаза от ослепительного полуденного солнца.
Роберт, не торопясь, расстегнул свой пиджак и вынул из бокового кармана какую-то бумагу. Это был немного смятый конверт без надписи.
Вот велели вам передать, барин.
– Кто велел?
– Господин доктор. Он спрашивал вас часов в десять; но он сказал, чтобы я не отрывал вас от работы.
– Хорошо. Ступайте!
Камердинер пошел с сумкой, складным стулом и мольбертом вперед, а Верагут остановился и, предчувствуя несчастье, вскрыл письмо. В нем была карточка врача с торопливо и неясно нацарапанными строками:
«Пожалуйста, приходите сегодня после обеда ко мне, мне хотелось бы поговорить с вами о Пьере. Его нездоровье более опасно, чем я нашел нужным сказать вашей жене. Не пугайте ее излишними опасениями, прежде чем мы с вами не поговорим».
Испуг захватил ему дыхание, но он усилием воли подавил его, заставил себя стоять спокойно и еще два раза внимательно перечел записку. «Более опасно, чем я нашел нужным сказать вашей жене!» Вот где было страшное! Его жена была не так хрупка или нервна, чтобы ее надо было так щадить из-за какого-нибудь пустяка. Значит, в самом деле, есть опасность, большая опасность, Пьер может умереть! Но ведь здесь сказано «нездоровье», это звучит так безобидно. И потом «излишние опасения». Нет, наверно, опасность еще не так велика. Может быть, что-нибудь заразительное, какая-нибудь детская болезнь. Может быть, доктор хочет изолировать его, поместить куда-нибудь в клинику?
По мере того, как он размышлял, он становился спокойнее. Медленно спустился он с холма и направился по дышащей зноем дороге домой. Во всяком случае, он сделает так, как хочет врач, и не даст жене ничего заметить.
Дома им, однако, овладело нетерпение. Не успев убрать картину и умыться, он побежал в дом – мокрую картину он прислонил к стене на лестнице – и тихо вошел в комнату Пьера. Его жена была там.
Он нагнулся к мальчику и поцеловал его в голову.
– Здравствуй, Пьер. Ну, как ты?
Пьер слабо улыбнулся. Но сейчас же он дрожащими ноздрями потянул воздух и крикнул:
– Нет, нет, уходи! От тебя так нехорошо пахнет!
Верагут послушно отошел от постельки.
– Это просто скипидар, мой мальчик. Папа еще совсем не умывался, потому что хотел поскорей увидеть тебя. А теперь я пойду и переоденусь и тогда опять приду к тебе. Хорошо?
Он пошел к себе, захватив по дороге картину; в ушах его не переставая звучал жалобный голос мальчика.
За столом он расспросил, что сказал врач, и очень обрадовался, узнав, что Пьер поел, и рвоты больше не было. Но все-таки на душе у него было неспокойно, и ему было очень трудно поддерживать разговор с Альбертом.
После обеда он полчаса посидел у постели Пьера, который лежал спокойно и только иногда хватался за лоб, как будто у него болела голова. Со страхом и любовью созерцал он тонкий, вялый, болезненно искривленный рот и красивый светлый лоб, прорезанный, теперь между бровями маленькой вертикальной морщинкой, болезненной, но по-детски мягкой и подвижной морщинкой, которая исчезнет, когда Пьер выздоровеет. А он должен выздороветь, хотя тогда будет вдвое больнее уйти и оставить его. Он должен продолжать расти во всей своей прелести и лучезарной детской красоте и, как цветок, дышать на солнце, даже если он никогда больше не увидит его и должен будет сказать ему «прости» навек. Он должен выздороветь и стать прекрасным, жизнерадостным человеком, в котором будет продолжать жить лучшая, наиболее нежная и чистая часть души его отца.
Лишь теперь, сидя у кроватки своего ребенка, он начал предчувствовать, сколько горького придется ему еще изведать, прежде чем все это останется позади него. Его губы дрогнули, в сердце как будто что-то ужалило, но он чувствовал, что, глубоко под всем страданием и страхом, решение его остается непоколебимым. С этим было покончено, никакое горе и никакая любовь не могли что-либо изменить здесь. Но ему еще предстояло пережить это последнее время и не уклоняться от страдания» и он был готов испить чашу до дна, потому что в последние дни он ясно чувствовал, что только через эти темные врата ведет для него путь к жизни. Если он теперь окажется трусом, если он теперь бежит, спасаясь от страдания, он перенесет с собой тину и яд и в другую жизнь и никогда не достигнет чистой свободы, которой жаждет и для которой готов на всякую жертву.
Но прежде всего ему надо поговорить с доктором. Он встал, нежно кивнул Пьеру и вышел из комнаты. Ему пришло в голову попросить Альберта свезти его, и он направился к его комнате, в первый раз за все это лето. Он громко постучал в дверь.
– Войдите!
Альберт сидел у окна и читал. Он торопливо встал и с изумленным видом пошел навстречу отцу.
– У меня к тебе маленькая просьба, Альберт. Не можешь ли ты меня сейчас отвезти в коляске в город? Можешь? Это хорошо. Тогда будь так добр и помоги сейчас же запрячь, я немного тороплюсь. Хочешь сигару?
– Да, спасибо.