Изгнанник. Каприз Олмейера - Джозеф Конрад
– Не то что?
– Она снова уйдет. Как знать? – закончил Бабалачи мягким вкрадчивым тоном.
На этот раз Виллемс резко обернулся. Бабалачи попятился назад.
– Если она уйдет, тебе же будет хуже, – пригрозил Виллемс. – Значит, это ты ее надоумил, и я…
Бабалачи откликнулся, стоя вне освещенной зоны, с нотками спокойного высокомерия:
– Хайя! Я все это уже слышал. Если она уйдет, ты меня убьешь. Хорошо! Разве это вернет ее, туан? Если я кого надоумлю, то сделаю это как следует, о белый человек! И как знать: возможно, ты ее больше никогда в жизни не увидишь.
Виллемс охнул и отшатнулся, точно опытный путешественник, идущий по тропе, которую полагал надежной, и вдруг чуть не упавший в неожиданно открывшуюся под ногами бездонную пропасть. Бабалачи снова ступил в освещенный круг и зашел слева, откинув и немного наклонив голову набок, чтобы лучше рассмотреть единственным глазом выражение на лице высокого белого человека.
– Ты мне угрожаешь, – пробурчал Виллемс.
– Я, туан? – вскричал Бабалачи с легким налетом иронии и показным удивлением в голосе. – Я, туан?! Кто здесь говорит о смерти? Я? Нет! Я веду речь исключительно о жизни. О долгой жизни одинокого мужчины!
Они стояли по разные стороны костра, молча и хорошо понимая важность настоящего момента. Фатализм Бабалачи мало повлиял на тревогу в его душе, потому как никакой фатализм не мог вытеснить мысли о будущем, жажду успеха и боль ожидания того момента, когда неисповедимые предначертания Неба проявят себя в полной мере. Фатализм есть порождение страха неудачи, ибо все мы полагаем, что держим удачу в своих руках, вот только руки эти не всегда надежны. Бабалачи смерил Виллемса взглядом и мысленно поздравил себя с победой. Он получил в его лице лоцмана для Абдуллы и жертву, которую можно бросить Лингарду в случае любой осечки. Уж он постарается, чтобы Виллемс у всех был на глазах. В любом случае белые должны передраться между собой. Дурачье. Как он их ненавидел! Они, конечно, глупцы, но за ними стояла сила. Ненавидя, он, однако, не сомневался, что его праведность и мудрость неизбежно одержат верх.
Виллемс же угрюмо пытался измерить глубину своего падения. Он, белый человек, предмет восхищения своих соотечественников, находился в плену у жалких дикарей, чьим орудием согласился стать. Он презирал их с вершины своей расы, моральных устоев, ума и смотрел на себя с жалостью и огорчением. Да, он у нее в руках. Ему доводилось слышать о подобных вещах. О женщинах, которые… Виллемс никогда не верил таким россказням. А оказывается, все это правда. Хуже того, его собственная неволя представлялась ему еще более полной, ужасной и окончательной – без малейшей надежды на освобождение. Виллемса изумляло коварство Провидения, превратившего его в того, кем он стал, и – что еще прискорбнее – позволявшего жить на свете таким тварям, как Олмейер. Виллемс честно выполнил свой долг, обратившись к напарнику за помощью. Почему Олмейер ничего не понял? Кругом одни дураки. Виллемс дал ему шанс. А этот тупица его профукал. Виллемс был слишком жесток к самому себе. Желая забрать девушку из племени, пошел на унижение перед Олмейером. Закончив ревизию своей души, он с замирающим сердцем понял, что не сможет жить без Аиссы. Какое ужасное и сладкое чувство. Он помнил их первые встречи, ее наряд, лицо, улыбку, ресницы, слова. Женщина-варвар! И все же он не мог думать ни о чем другом, кроме трех дней разлуки и нескольких часов, проведенных вместе после новой встречи. Ну хорошо. Если нельзя забрать ее отсюда, он пойдет к ней и… На миг его охватило порочное удовлетворение от того, что содеянного больше не исправить. Он отрекся от себя и гордился этим. Был готов к чему угодно, пойти на любое дело. Ему было наплевать на всё и на всех. Виллемс принимал это чувство за бесстрашие, но в действительности был просто одурманен – одурманен ядом пылких воспоминаний.
Он поводил руками над огнем, осмотрелся вокруг и позвал:
– Аисса!
Женщина, видимо, стояла где-то рядом, потому что тотчас же появилась в свете костра. Ее торс был закутан в плотный хиджаб, надвинутый до самых бровей, один конец был переброшен через плечо и прикрывал нижнюю часть лица. Виднелись одни лишь глаза – колючие и блестящие, как ночные звезды.
Виллемс при виде причудливой закутанной фигуры ощутил раздражение, смущение и растерянность. Бывшему личному секретарю богатого Хедига подобало руководствоваться проверенными принципами респектабельности. Он попытался укрыться от тоски мангровых зарослей, лесного мрака и языческого духа дикарей, державших его в плену, за собственными представлениями о приличиях. Да ведь она похожа на живой тюк дешевой хлопковой ткани! Эта мысль привела его в неистовство. Аисса напялила на себя этот мешок, потому что рядом находился мужчина из ее племени! Виллемс говорил ей, чтобы она этого не делала, но она не послушалась. Неужели теперь придется перенимать ее представления о приличиях и достоинстве? Его по-настоящему пугало, что так оно со временем и случится. Какой ужас. Она ни за что не переменится! Эта демонстрация ее собственного понимания приличий в очередной раз обнажила зияющую между ними непреодолимую пропасть, а для Виллемса стала еще одним шагом, ведущим под уклон. Он слишком цивилизован для нее! В голове мелькнуло, что между ними не было ничего общего – ни единой мысли, ни единого чувства, он не мог объяснить ей мотивы ни одного своего поступка и… был не в силах без нее жить.
Храбрый мужчина, стоявший перед Бабалачи, вдруг то ли охнул, то ли застонал. Этот маленький акт непокорности его воле ощущался как предзнаменование грядущей беды. Он еще больше усилил презрение Виллемса к самому себе как заложнику страсти, которых он всегда прежде высмеивал, человеку, не способному навязать свою волю. Сила духа, все реакции органов чувств, вся его личность тонула в бездонной страсти, в обещании несравненной услады, исходившем от этой женщины. Он, конечно, не мог четко уяснить источник подобного наваждения, но сам факт мучений не так-то легко не заметить, не так-то легко избежать борьбы противоречивых побуждений внутри себя. Невежественные люди, возможно, страдают от них не меньше мудрецов, однако первым доставляемые внутренней борьбой мучения и поражения, к которым они приводят, кажутся странным, загадочным, несправедливым, но поправимым явлением. Глядя на Аиссу, Виллемс всматривался в самого себя. Его с макушки до пят сотрясала дрожь ярости, как от удара по лицу. И тут он вдруг расхохотался, но смех его напоминал искаженный отголосок далекого неискреннего веселья.
Бабалачи по другую сторону