Потерянные следы - Алехо Карпентьер
Я уже видел, как ослабнут и побледнеют эти юноши в холодных полутемных парижских студиях; позеленеет индеец, потеряет свою улыбку негр, а белый лишится своей чистоты; с годами они совсем позабудут оставленное ими жаркое солнце, тщетно пытаясь сделать то, что там, в этих сетях, делается и без них. Пройдут годы, и, потеряв на этой затее молодость, они вернутся к себе на родину; взгляд их станет пустым, пропадут былые порывы, и не будет в них желания взяться за дело, которым единственно стоило бы заняться и которое было им по плечу, – дело, достойное Адама: дать названия вещам. Глядя на них в этот вечер, я подумал, каким злом оказалось для меня то, что я оторвался от среды, в которой прошло мое детство; и я подумал, что своими блужданиями я обязан той легкости, с которой наше поколение позволяло ослеплять себя различного рода теориями, уводившими нас в лабиринты мыслей, – блуждая по ним, мы неминуемо становились жертвами минотавров. Груз некоторых из этих мыслей я нес в себе и по сей день, ни на минуту не переставая ощущать смутное желание сказать что-нибудь такое, что бы не говорилось изо дня в день и повсюду людьми, считавшими себя «в курсе» вещей, тех вещей, о которых, скорее всего, лет через пятнадцать и думать забудут. Здесь меня снова настигли точно те же разговоры, которыми развлекались в доме Муш. Облокотившись на перильца балкона, нависшего прямо над потоком, глухо рокочущим на дне ущелья, я пил острый, пахнущий мокрым сеном воздух; где-то совсем рядом под красно-зеленой люцерной, ползали змеи, хранившие смерть в своих зубах. Сейчас, когда ночь представлялась удивительно осязаемой, вся эта болтовня о «модерне» показалась мне просто невыносимой. Хотелось, чтоб замолчали трещавшие у меня за спиной голоса и можно было бы без помехи слушать звонкие переливы лягушек и пронзительный стрекот сверчка и различить ритм повозки, скрипевшей на своих осях где-то наверху, над Кальварио-де-лас-Ниеблас. Злясь на Муш и на всех этих людей, которые вечно собирались что-нибудь написать, что-нибудь сочинить, я вышел из дому и спустился к ручью еще раз полюбоваться на огни города. Наверху, в доме художницы, кто-то брал аккорды на рояле. Потом заиграл юноша-музыкант – жесткие, уверенные звуки говорили о том, что за рояль сел композитор. Ради забавы я стал считать и насчитал двенадцать разных звуков – и ни один не повторился дважды, – прежде чем он дошел до ми-бемоль, с которого начал свое судорожное анданте. Я готов был побиться об заклад: атональность пришла и в эту страну; и здесь уже стали известны ее формулы. Я спустился еще ниже, к таверне, выпить ежевичной водки. Закутавшись в плащи, погонщики вели неторопливый разговор о деревьях, которые начинали кровоточить, стоило их ранить топором в Страстную пятницу, и о чертополохе, который вырастал из осиного брюшка, если осы задохнулись в дыму костра, разложенного на принесенных с гор поленьях какого-то особого дерева. Неожиданно, словно вынырнув из ночи, к стойке подошел человек. Он был бос, с арфой через плечо и, держа сомбреро в руке, попросил разрешения сыграть. Он шел издалека, из селения в Тембладерас, где, по обету, как и в другие годы, играл перед церковью в праздник крестовоздвиженья. Сейчас в обмен на свое искусство он хотел лишь немного доброй водки из магея[68], чтобы подкрепиться. Наступила тишина; словно священнодействуя, музыкант положил руки на струны арфы и начал перебирать их, чтобы размять пальцы; его исполненная вдохновения прелюдия привела меня в восторг. Было в этих гаммах, в этих строгих звуках, прерываемых вдруг широкими и торжественными аккордами, что-то такое, что вызывало в памяти праздничное величие средневековых органных прелюдий. Музыкальный строй этого деревенского инструмента держался в пределах гаммы, в которой не хватало нескольких звуков, и потому создавалось такое впечатление, будто музыка его была построена по канонам старинных музыкальных сочинений и церковных песнопений: поистине примитивными средствами ему удавалось то, чего без устали искали некоторые современные композиторы. Необычные созвучия этой грандиозной импровизации, возрождавшей лучшие традиции органа, виуэлы и лютни, извлекались из скромного, конической формы инструмента, который сжимал своими шершавыми щиколотками музыкант. Потом пошли танцы. Головокружительные танцы, в которых двухдольные ритмы с немыслимой легкостью неслись в трехдольном размере, и все это в пределах одной музыкальной тональности; никогда в жизни не видел я, чтобы в одной тональности можно было творить подобное. Мне вдруг захотелось встать, пойти в дом и притащить сюда за ухо молодого музыканта, дабы смог он извлечь для себя полезный урок. Но в этот самый момент в дверях появились резиновые плащи и фонарики – полицейские приказывали закрывать таверну. Мне сказали, что на несколько дней здесь вводится комендантский час, который будет наступать с заходом солнца. Это неприятное обстоятельство сделало бы еще более тесным наше – для меня и без того тягостное – сосуществование с художницей, и наконец внезапно заставило меня решиться на то, к чему я шел долгим путем размышлений и сопоставлений. Как раз из Лос-Альтос шел автобус до того порта, из которого по реке можно было добраться до Великой Южной сельвы. Мы не будем больше жить в этом придуманном моей приятельницей обманном мире, тем более что на каждом шагу перед нами теперь вставало препятствие.
Благодаря революции при обмене на местную валюту я получил гораздо больше денег, чем предполагал. Проще всего, честнее всего и интереснее всего было использовать оставшееся по договору с Хранителем и университетом время и добросовестно выполнить доверенное мне дело. И, не давая себе времени передумать, я купил у хозяина