Житейские воззрения кота Мурра / Lebens-Ansichten des Katers Murr - Эрнст Теодор Амадей Гофман
– Да будет позволено и мне высказать свое мнение. Я вполне согласна, что дуэт как музыкальное произведение может иметь свою цену, что Юлия пела великолепно. Но разве это хорошо, что в уютном тесном кружке, где на первом плане должна стоять дружеская беседа, откуда должны быть изгнаны всякие возбуждения, пылкие речи, страстное пение, где все это должно походить на тихий ручеек, журчащий между цветочными клумбами, – разве хорошо, что в таком кружке появляется нечто экстравагантное, разрывающее сердце, такое сильное и захватывающее, против чего нельзя бороться? Я старалась победить страшную скорбь, которую господин Крейслер облек в звуки, с демоническим искусством издевающиеся над нашей слабой чувствительностью, но никто из присутствующих не был настолько добр, чтобы принять мою сторону! Охотно предоставляю свою слабость вашей иронии, капельмейстер! Охотно сознаюсь, что впечатление, произведенное на меня вашим дуэтом, причинило мне почти физическую боль. Разве не существуют на свете Чимароза или Пазиелло, произведения которых как раз написаны для салонного общества?
– Боже мой! – воскликнул Крейслер в то время, как все мускулы его лица пришли в особое состояние, предвещавшее, что он впадет в юмор. – Боже мой! Милостивейшая принцесса, не несчастнейший ли я капельмейстер, какого только можно себе представить! Разве не противно всем правилам справедливости, что в обществе нужно скрывать свои волнения, или – выражаясь образно – нужно свою волнующуюся, тяжело дышащую грудь стягивать косынкой приличия? Разве все эти пожарные заведения, установленные и созданные обществом «хорошего тона», могут совсем погасить пламя, прорывающееся то здесь, то там? Лейте сколько угодно – и чаю, и сахарной водицы, прибавьте к этому и должную дозу приличных разговоров и приятного бренчанья, делайте, что хотите, но стоит только тому или другому наглому поджигателю бросить вам в душу конгревскую ракету – и тотчас же вспыхивает яркое, ослепительное пламя, и горит, и даже жжет, чего никогда не случается с чистым светом луны! Да, милостивейшая принцесса, я самый несчастнейший из всех, живущих на земле капельмейстеров. Запевши ужасный дуэт, я постыдно рискнул зажечь дьявольский фейерверк со всеми горящими шарами, змейками и хвостатыми ракетами. И что же я вижу? Везде горит! Пожар, пожар, разбой! Позвать сюда пожарных, воды, воды! Помогите, спасите!
Крейслер устремился к нотному ящику, вытащил его из-под рояля, открыл его, перерыл все ноты, схватил какую-то партитуру – это была Malinara Paesiello, уселся за рояль и начал ритурнель известной песенки «La Rachelina, molinarina», открывающей выход на сцену мельничихи.
– Но, любезный Крейслер! – проговорила Юлия робко и испуганно.
Крейслер бросился перед Юлией на колени и стал говорить умоляющим голосом:
– Милая, дорогая Юлия, сжальтесь над высокопочтенным обществом, пролейте бальзам утешения в эти страждущие сердца, спойте Ракелину! Если вы этого не сделаете, мне ничего больше не останется, как у вас на глазах низвергнуться в бездну отчаяния, на краю которой я уже теперь нахожусь, и напрасно тогда вы будете удерживать меня за полу сюртука, напрасно будете стараться отклонить от мрачного решения, напрасно будете ласково и добродушно восклицать потерянному капельмейстеру: «Останься с нами, Иоганн!» Я уже буду находиться у Ахерона. Итак, прошу вас, спойте же, дорогая Юлия!
Юлия уступила просьбе Крейслера, хотя с явной неохотой.
Когда песенка была спета, Крейслер тотчас же начал известный комический дуэт нотариуса и мельничихи.
Юлия по методе и природным голосовым данным имела склонность к музыке серьезной, патетической; тем не менее, когда она пела что-нибудь комическое, она была воплощением грации и причуды. Крейслер усвоил себе странную, но неудержимо увлекательную манеру итальянских buffi, доходившую у него почти до преувеличений, потому что, обладая голосом драматическим с тысячью различных нюансов, он делал при этом самые уморительные физиономии, которые могли бы рассмешить самого Катона.
Все весело и громко хохотали.
Крейслер, восхищенный, поцеловал у Юлии руку, которую она быстро отдернула с неудовольствием.
– Ах, капельмейстер, – воскликнула она, – может быть, ваши сумасбродные шутки и остроумны, но я, право, не могу с ними помириться! Такой убийственный переход из одной крайности в другую производит на меня какое-то режущее впечатление. Прошу вас, любезный Крейслер, не требуйте больше никогда, чтобы я пела что-нибудь комическое, хотя бы и такое грациозное, милое, когда в душе моей еще рыдают скорбные звуки, наполняя ее глубоким волнением. Не требуйте больше никогда, – не правда ли, вы мне обещаете это, любезный Крейслер?
Капельмейстер хотел отвечать, но в это самое мгновение подошла принцесса и обняла Юлию крепче и засмеялась громче, чем это было прилично, по мнению обер-гофмейстерины.
– Прижмись к груди моей, – воскликнула она, – крепче прижмись, о, самая нежная, самая чувствительная, самая прихотливая из всех мельничих! Ты можешь мистифицировать решительно всех баронов, управляющих и нотариусов, ты можешь, кроме того…
Принцесса не договорила и снова разразилась громким смехом. Потом, быстро обращаясь к капельмейстеру, она сказала:
– Вы совсем примирили меня с собой, любезный Крейслер! О, теперь я понимаю вполне ваши юмористические выходки. Они имеют очень глубокое значение. Только в разладе разнороднейших ощущений и самых враждебных чувств обнаруживается высшая жизнь! Благодарю вас, сердечно благодарю! Вот, я позволяю вам поцеловать мою руку!
Крейслер взял протянутую руку и опять вздрогнул, так что должен был помедлить несколько мгновений, прежде чем решился поцеловать нежные пальчики, затянутые в перчатку, склоняясь при этом так почтительно, как будто он все еще был советником при посольстве. Ему самому показалось чрезвычайно забавным, что он испытывает такое ощущение при прикосновении руки княжны.
– В конце концов, – сказал он самому себе, когда принцесса отошла в сторону, – я должен думать, что принцесса представляет собой нечто вроде лейденской банки, поражающей электрическим ударом всех честных людей, когда только ее сиятельству заблагорассудится!
Принцесса весело прыгала, танцевала, смеялась, напевала La Rachelina molinarina и целовала то одну, то другую даму, уверяя, что никогда в жизни ей не было так весело и что этим она обязана славному капельмейстеру. Строгая и серьезная Бенцон смотрела на это с крайним неудовольствием и наконец, отведя принцессу в сторону, шепнула ей:
– Гедвига, помилуйте, что за поведение!
– Я думаю, милая Бенцон, – возразила принцесса, у которой глаза блестели, – я думаю, что мы не будем сегодня умничать и критиковать, а отправимся лучше спать! Да, спать, спать!