Росгальда - Герман Гессе
Он разгорячился и в сильном волнении ходил взад и вперед по комнате, и в то время как он, напрягая все силы, преследовал свой план, из глубины памяти перед ним вставало лицо Верагута в юности, и в воображении мелькала подобная этой сцена из времен их отрочества. Он поднял глаза и посмотрел на друга; он сидел, согнувшись, и смотрел вниз. В нем не было ничего, что напоминало бы то юношеское лицо. Отто научно назвал его трусом, нарочно постарался задеть его когда-то такое раздражительное самолюбие, а он сидел и не оборонялся!
– Ну, что ж ты остановился? – лишь в горьком сознании своей слабости воскликнул он. – Тебе нечего меня щадить. Ты видел, в какой клетке я живу, ты можешь, не боясь, делать намеки и укорять меня в моем позоре. Я не обороняюсь, я даже не сержусь.
Отто остановился перед ним. Ему было бесконечно жаль его, но он преодолел себя и резко сказал:
– Но ты должен сердиться! Ты должен вышвырнуть меня и отказаться от дружбы со мной или же сознаться, что я прав.
Художник тоже поднялся, но вяло и тяжело.
– Ну, хорошо, если тебе это так важно, – ты прав, – устало сказал он. – Ты переоценил мои силы, я уж больше не молод и не легко обижаюсь. И у меня не так много друзей, чтобы я мог сорить ими. У меня только ты один и есть. Садись же и выпей еще стакан вина, оно стоит того. В Индии ты такого не достанешь и, может быть, ты найдешь там также немного таких друзей, которые захотят терпеть твое упрямство.
Буркгардт слегка ударил его по плечу и почти с досадой сказал:
– Послушай, не будем сентиментальничать – теперь не время! Скажи мне, в чем ты можешь упрекнуть меня, и будем продолжать.
– О, мне не в чем упрекнуть тебя! Ты вполне безупречен, Отто, в этом не может быть никакого сомнения. Вот уж скоро двадцать лет, как ты смотришь, как я иду ко дну, ты с самыми дружескими чувствами и, может быть, с сожалением видишь, как я мало-помалу исчезаю в болоте, и ты никогда не сказал ни слова, ни разу не унизил меня предложением своей помощи. Ты видел, как я долгие годы держал у себя цианистый калий, и с благородным удовлетворением заметил, что я так и не проглотил его и, в конце концов, выбросил. А теперь, когда я погрузился в тину так глубоко, что уж не могу и выбраться, теперь ты явился со своими упреками и наставлениями…
Он безнадежно вперил в пространство покрасневшие, воспаленные глаза, и только теперь, когда Буркгардт хотел налить себе новый стакан вина и не нашел в бутылке ничего, он заметил, что Верагут за короткое время опорожнил один всю бутылку. Художник проследил взгляд друга и резко засмеялся.
– Ах, извини! – запальчиво воскликнул он. – Да, я немножко пьян, не забудь поставить мне в счет и это. От времени до времени со мной случается, что я нечаянно немножко напиваюсь – так, знаешь, для возбуждения…
Он тяжело положил другу на плечи обе руки и жалобно, вдруг размякшим высоким голосом, сказал:
– Видишь ли, дружище, без цианистого калия и без вина и всего этого можно было бы обойтись, если бы кто-нибудь захотел помочь мне немножко! Скажи, почему ты допустил до того, что я должен, как нищий, просить о крупице снисхождения и любви? Адель не снесла меня, Альберт отпал от меня, Пьер тоже со временем бросит меня, – а ты стоял рядом и смотрел. Неужели же ты ничего не мог сделать? Неужели не мог мне помочь?
Голос художника оборвался, и он опять упал на свой стул. Буркгардт был мертвенно бледен. Дело обстояло гораздо хуже, чем он думал, раз несколько стаканов вина могли довести этого гордого, закаленного человека до циничного признания в своем тайном несчастье и позоре!
Он наклонился к Верагуту и, утешая его, точно ребенка, тихо шептал ему на ухо:
– Я помогу тебе, Иоганн, верь мне, я помогу тебе. Я был осел, я был так глуп! Но все еще будет хорошо, положись на меня!
Он вспомнил редкие случаи из их молодости, когда его друг в состоянии величайшего возбуждения терял власть над собой. С необыкновенной отчетливостью предстал перед ним один из таких моментов. Иоганн тогда часто встречался с одной хорошенькой ученицей художественной школы. Отто пренебрежительно отозвался о ней, и Верагут в самой бурной форме отказался от дружбы с ним. Тогда художник тоже разгорячился несоответственно выпитому количеству вина, и тогда тоже глаза у него покраснели, а голос ослабел. Этот странный возврат забытых черточек из казавшегося безоблачным прошлого сильно взволновал друга, и снова, как тогда, его ужаснула вдруг раскрывшаяся пропасть внутреннего одиночества и душевного самомучительства в жизни Верагута. Это и была, несомненно, та тайна, о которой Иоганн часто говорил намеками, и скрытое существование которой он предполагал в душе каждого большого художника. Так вот откуда бралось это жутко-ненасытное стремление творить и все снова и снова постигать мир своими чувствами и преодолевать его. Отсюда же происходила, в конечном счете, и та странная грусть, которой часто преисполняли сосредоточенного зрителя его крупные произведения.
Отто казалось, что до этой минуты он не понимал своего друга. Теперь он глубоко заглянул в темный колодезь, из которого душа Иоганна черпала силы и страдания. И в то же время он испытывал глубокую отраду от сознания, что это ему, старому другу, открылся страдалец, его он обвинял, его просил о помощи.
Верагут как будто не помнил, что наговорил. Он вдруг затих, точно набесновавшийся ребенок, долго сидел спокойно и, наконец, ясным голосом сказал:
– На этот раз тебе не везет со мной. Все это оттого, что я последнее время не работал, как следует. Просто нервы расстроились. Я не переношу хорошей погоды.
И когда Буркгардт хотел помешать ему откупорить вторую бутылку, он сказал:
– Я все равно теперь не мог бы заснуть. Бог его знает, с чего это я так разнервничался! Ну, давай покутим еще немного, ты раньше не был таким недотрогой. Ах, это ты из-за моих нервов! Я уж справлюсь с ними, не впервые. Я теперь буду каждое утро