Гиперион - Иоганн Христиан Фридрих Гёльдерлин
Сынов солнца питают их подвиги. Они живут победой, черпают бодрость в собственной душе и радость в своей мощи.
Порой дух этого человека так властно подчинял меня себе, что невольно становилось стыдно: уж слишком легко, словно пушинку, ты позволил ему тебя увлечь.
— Боже великий! — воскликнул я. — Вот она, радость! Вот они, новые времена! Это уж не лепет моего недозрелого столетья, не та страна, где у человека надрывается сердце от муки под плетью надсмотрщика. Да, да! Клянусь твоей прекрасной душой, друг мой, мы с тобой спасем отчизну!
— Спасем, — ответил он, — или погибнем.
С этого дня мы стали еще больше уважать и любить друг друга. В наших отношениях появилась какая-то глубокая серьезность, которую не выразить словами. Но мы от этого чувствовали себя счастливей. Каждый жил, сообразуясь с постоянной тональностью своей натуры, и мы достигали полной гармонии, ничем не приукрашая ее, всякий раз на новой, высшей ступени. Наша совместная жизнь была исполнена прекрасной суровости и отваги.
— Что же ты стал так немногословен? — улыбаясь, спросил меня как-то Алабанда. — В теплых странах, — ответил я, — там, где солнце ближе к земле, птицы тоже ведь не поют.
Но все на земле приходит и уходит в свой черед, и при всей своей исполинской мощи человек не в силах ничего удержать. Я видел раз, как ребенок ловил ручонками свет луны, но свет спокойно продолжал свой путь. Так вот и мы тщимся удержать превратную судьбу.
Но разве может кто-нибудь следить за ней безмятежно и задумчиво, как следят за движением звезд?
Чем ты счастливей, тем проще тебя погубить, и блаженные дни, проведенные с Алабандой, напоминают вершину крутого утеса; стоит твоему спутнику ненароком чуть коснуться тебя, и ты срываешься вниз и летишь по острым уступам в мглистую пропасть.
Мы совершили великолепную прогулку по морю на Хиос[80] и получили бесконечное удовольствие. Добрые чары природы нежили нас, как ветерки, витающие над морской гладью. Мы глядели друг на друга без слов, с радостным изумлением, но наши глаза говорили: «Таким я тебя еще никогда не видел!». Так чудесно преобразили нас силы земли и неба.
После, когда мы плыли обратно, между нами завязался веселый и горячий спор; я, как всегда, и в этот раз наслаждался, следя за смелым и прихотливым полетом его ума, за тем, как Алабанда так своеобычно, с такой непринужденной веселостью и все же так уверенно прокладывал путь своей мысли.
Высадившись на берег, мы поспешили остаться наедине.
— Тебе незачем убеждать, — с искренней любовью сказал я. — Ты уговариваешь, подкупаешь человека с первого же слова; слушая тебя, невозможно сомневаться, а если мы не сомневаемся, стало быть, незачем нас убеждать.
— Гордый льстец, — воскликнул он, — ты лжешь! Но хорошо, что ты меня предостерегаешь! Слишком часто я бываю из-за тебя безрассуден! Ни за какие блага мира я не решился бы порвать с тобою, но меня часто пугает мысль о том, что ты стал для меня необходим, что я неразрывно с тобою связан. И вот, — продолжал он, — раз я всецело твой, ты должен узнать обо мне все! Упоенные всей этой красотой и радостью, мы до сих пор не помышляли о том, чтобы оглянуться на прошлое.
И он поведал мне о своей судьбе; казалось, я вижу юного Геркулеса в схватке с Мегерой[81].
— Ну а теперь ты будешь прощать мне мою частую грубость, мои дикие выходки мой непереносимый характер, теперь ты будешь относиться к этому спокойней? — спросил в заключение Алабанда, закончив повесть о своих несчастьях.
— Замолчи, замолчи же! — с глубоким волнением ответил я. — Только будь со мной, береги себя для меня!
— Ну, конечно же, для тебя! — воскликнул он. — Я от души рад, что ты все же кое-как меня перевариваешь. А если у тебя иной раз бывает от меня оскомина, как от дикого яблока, возьми меня в работу, пока не получишь доброго вина.
— Перестань, перестань! — вырвалось у меня. Но напрасно я противился; этот человек превращал меня в малого ребенка. Я и не скрывал этого; он видел мои слезы, и горе ему, если бы он посмел их не увидеть!
— Мы моты, — сказал после паузы Алабанда, — мы убиваем время в безумствах.
— Это медовый месяц нашей дружбы, — пошутил я. Оставалось только добавить, что мы живем в Аркадии. — Но вернемся к нашему разговору. Ты все-таки предоставляешь государству слишком большую власть. Оно не вправе требовать того, к чему не в силах принудить. Но то, что достигается любовью и духовным воздействием, нельзя вынудить. Так пусть государство к этому не прикасается[82], иначе придется пригвоздить все его законы к позорному столбу. Клянусь, тот, кто хочет сделать государство школой морали, не ведает, какой он совершает грех. Государство всегда оттого и становилось адом, что человек хотел сделать его для себя раем.
Государство — жесткая скорлупа, облекающая зерно жизни, и только. Оно — каменная стена, ограждающая сад человечества, где растут цветы и зреют плоды.
Но зачем ограждать сад, в котором высохла почва? Здесь поможет одно: дождь с неба[83].
О дождь с неба, животворящий! Ты возвратишь народам весну. Государство не может приказать тебе явиться. Только бы оно не мешало, и ты будешь, будешь, одаришь нас своим всемогущим блаженством, окутаешь золотыми облаками и вознесешь над всем смертным, и мы изумимся и спросим, мы ли это, — убогие, вопрошавшие звезды, не там ли расцветет для нас весна... Ты хочешь знать, когда это будет? Тогда, когда любимица века, самая юная, самая прекрасная его дочь, новая церковь[84], сбросит свои запятнанные, ветхие ризы, когда пробудившееся чувство божественного возвратит человеку божество и сердцу его — прекрасную юность. Когда это произойдет — не берусь предсказать, я могу только догадываться, но это будет, будет. Смерть — это предвестница жизни, и то, что мы томимся сейчас в нашей больной плоти, говорит о близком здоровом пробуждении. Тогда, лишь тогда обретем мы себя и родную нам стихию духа!
Некоторое время Алабанда молчал, рассматривая меня с изумлением. Я был окрылен нескончаемыми надеждами; божественные силы уносили меня ввысь, точно