Сто лет одиночества - Габриэль Гарсия Маркес
— Аурелиано! — рассмеялась она деланно. — Из тебя не получится добрый вампир, ты ведь злюка.
И тут Аурелиано не выдержал. Опасливо щекоча поцелуями ладонь раненой руки, он открывал перед ней все закоулки своей души, вывертывал наизнанку нутро, обнажал свою неохватную и умерщвленную суть, своего страшного зверя-хищника, взращенного мучениями. Он рассказал ей, как вставал по ночам и рыдал от бессильной ярости, зарывшись лицом в ее белье, которое сушилось в купальне. Рассказывал, как страстно умолял Дьяволицу стенать по-кошачьи и прерывисто шептать ему на ухо «Гастон, Гастон, Гастон», и сколько ловкости требовалось, чтобы красть духи из ее флаконов, а потом снюхивать этот запах с девчонок, отдававшихся с голоду. Испуганная страстностью его излияний, Амаранта тихо скрючивала пальцы, и ее ладонь закрылась, как раковина, а кровоточащий кулачок, выжав из себя всю боль и все до капли сострадание, превратился в каменный комок изумрудов, топазов и бесчувственных костяшек.
— Дрянь! — сказала она, как плюнула. — Я еду в Бельгию с первым же пароходом.
Альваро в один из этих дней пришел в лавку ученого каталонца, громко возвещая о своем последнем открытии: «Зоологический бордель!» Заведение называлось «Золотой мальчик» и представляло собой огромный салон под открытым небом, где на воле стаями разгуливали серые выпи, отмечая каждый час оглушительным уханьем. В проволочных вольерах, окружавших танцевальную площадку, среди огромных амазонских камелий обитали цветные цапли и гладкие, как свиньи, крокодилы и гремевшие дюжиной погремушек змеи, а черепаха с золоченым панцирем барахталась в крохотном искусственном океане. Жил там и пес, белый кроткий педераст, который нехотя оказывал услуги, лишь бы ему дали поесть. Воздух был девственно плотен, словно только что сотворен, а прекрасные мулатки, которые в безнадежном ожидании сидели под кровавыми лепестками цветов, слушая старомодную патефонную музыку, хорошо знали ремесло любви, про которое человек забывал в подобном земном раю. Первой же ночью, когда приятели явились на это пастбище иллюзий, роскошная и грустная старуха, сидевшая у входа в плетеном кресле-качалке, почувствовала, что время возвращается к своим истокам, когда среди пятерых гостей приметила долговязого бледно-желтого мужчину с монгольскими скулами, помеченного навсегда и с первого дня мироздания оспинами одиночества.
— Ох! — выдохнула она. — Аурелиано!
Она снова увидела полковника Аурелиано Буэндию, как тогда, при свете лампы, задолго до всех войн, задолго до помрачения его славы и бегства в разочарование, тем далеким утром, когда он вошел в ее спальню, чтобы отдать свой первый приказ в жизни, приказ, чтобы его любили. Это была Пилар Тернера. Несколькими годами раньше, когда ей исполнилось сто сорок пять лет, она отказалась от вредной привычки считать свои годы и продолжала жить в неподвижном времени, отлученном от воспоминаний, в совершенно определенном и ясном будущем, не имеющем ничего общего с тем будущим, которое мутят злокозненные предсказания и предостережения гадальных карт.
С этой самой ночи пристанищем для Аурелиано стали душевное тепло и понимание незнакомой прабабки. Сидя в плетеном кресле-качалке, она вспоминала прошлое, живописала взлет и падение семьи Буэндия, рухнувшее великолепие Макондо, а в это время Альваро пугал крокодилов внезапным гоготом, Альфонсо придумывал страшную историю[120] о том, как выпи на прошлой неделе выклевали глаза четырем клиентам, которые плохо себя вели, а Габриель навещал меланхоличную мулатку, которая брала за любовь не деньгами, а просила писать письма ее жениху-контрабандисту, которого схватили на том берегу Ориноко[121] после того, как пограничники дали ему слабительное и посадили на горшок, а потом нашли бриллианты в куче говна. Этот натуральный бордель с его по-матерински доброй хозяйкой был тем миром, о котором мечтал Аурелиано в своем затянувшемся отшельничестве. Он чувствовал себя там так хорошо, что почти не желал лучшего общества и не думал об ином прибежище в тот день, когда Амаранта Урсула скинула его с небес на землю. Ему страстно захотелось избавиться от душивших его слов, подставить грудь, чтобы кто-нибудь развязал тугие канаты, но он смог только разрыдаться облегчающими сердце горючими слезами, зарыв лицо в колени Пилар Тернеры. Она дала ему выплакаться, ероша его волосы кончиками пальцев, и не ждала признания, что плачет он от любви — ей хорошо был знаком этот самый древний плач в истории человечества.
— Ну, хватит, малыш, — утешала она. — Лучше скажи, кто она.
Когда Аурелиано сказал, у Пилар Тернеры вырвался смешок из самой глубины груди, откуда прежде вырывался колокольчатый смех, со