Александр Проханов - Господин Гексоген
В номере он сел на кровать, поставив у ног дорожный саквояж. Не торопился вспоминать, не спешил переживать, экономя душевные силы для трудного и, быть может, невыполнимого действа, которым он должен был повернуть время вспять. Первое место, которое он желал посетить, была Покровская башня, на берегу Великой, где когда-то пробирался сквозь мокрую ночную крапиву по холодной душистой гальке. Покровская башня, куда он пришел, удивила скромностью своих размеров, словно усохла, состарилась, и от нее уже не исходила былая богатырская мощь. Камни, которых он касался, желая обнаружить сокровенную скважину, были намертво замурованы, холодны, не откликались на прикосновения. Великая угрюмо катила стылые серые волны, ничем не напоминая живой, улетавшей к звездам реки.
Разочарованный и печальный, он брел, отыскивая среди домишек и узеньких улочек Поганкины палаты, где когда-то, в дни его молодости, жили археологи. Он был принят их шумным братством, когда, усталые, загорелые на раскопе, они пили вечерами вино, уставив бутылками и стаканами деревянные ящики, в которых хранились желтые кости, полуистлевшая утварь, черепки, украшения из бронзы, и глава экспедиции бережно извлекал из ларца берестяную грамоту с нацарапанными письменами, показывал ему драгоценную находку. Поганкины палаты были так же красивы, белы, напоминали большую русскую печь с вьюшками, подтопками и завалинками. Но его здесь не ждали. Никто не сбегал по ступеням, раскрывая объятья. Никто не смотрел на него сквозь свечу, поднося к губам красный стакан вина.
Он пересек многолюдную площадь, наполненную иной толпой, иными машинами, знамениями иного времени, не находя среди них знакомых крестьянских лиц, выгоревших деревенских одежд, плетеных корзин и кошелок. Довмонтов город, окруженный выпуклой кладкой, впустил его в себя, и там, где когда-то раскрывался черный торфяной раскоп, с испарениями, лужицами гнилой воды, остатками древних мостовых и фундаментами исчезнувших церквей, над которыми трудились согбенные, в панамах и соломенных шляпах археологи, то место, где посетило его чудо, лишившее на секунду дыхания, теперь было пусто, по-музейному холодно и чопорно.
Опечаленный, под моросящим дождем, наступая на опавшие листья, он двинулся в Запсковье, вдоль тихой, ленивой Псковы, где когда-то вел за руку свою милую. Прошелся мимо Гремячей башни, по кручам, по мокрой крапиве, там, где на черном ночном бугре, среди звезд и туманов, глядя на золотое веретено, отраженное в текущей воде, целовал ее. Теперь все было немо и холодно. С высокого берега дул неуютный ветер, и там, где прежде толпились разноцветные мещанские домики, теперь стоял новый, серый, грубо-помпезный дом.
Он подумал, что опыт его не удался. Город был чужой и ненужный. Прошлое не подавало голоса. Церкви, казавшиеся прежде живыми, человекоподобными, с темными большими головами, белыми, как из пшеничного теста, четвериками, с сахарными звонницами, теперь были экспонатами. Не волновали, не трогали. К ним не хотелось прижаться щекой, поцеловать их белые одежды. Он решил, что нужно поехать на вокзал, взять обратный билет в Москву, проваляться день в номере, а вечером сесть на поезд и уехать, не слишком укоряя себя за сентиментальные бредни, за несбыточные надежды.
Он стоял на крутом берегу Псковы, среди темного бурьяна, под порывами холодного ветра. На ветряную, рябую реку не хотелось смотреть. Покосившаяся ограда кладбища вызывала ноющее, печальное чувство. В сквозных, с облетевшими листьями вершинах неслись низкие мокрые тучи. Под ногами, на сырой земле, лежал черепок фарфоровой чашки, давно разбитой, выброшенной под откос, потерявшейся в корнях лебеды и крапивы, а теперь, после сильных дождей, выступившей на поверхность. Глаза мельком увидали его, взгляд полетел дальше, к понурым крестам, на которых висели линялые жестяные веночки. Но вдруг захотелось пристальней посмотреть на черепок, и Белосельцев разглядел на нем зеленый нарисованный листик и красный лепесток цветка. Снова взгляд улетел за реку, где женщина стирала в воде белье. Черепок манил его, волновал. Теперь он смотрел на кусочек фарфора, лежащий под ногами, и сердце сладко замирало. Страшась и одновременно испытывая неодолимое влечение, он нагнулся. Потянулся к черепку. Собрал все имевшиеся в душе светлые силы, устремил их на кусочек фарфора с красным лепестком. Тронул пальцами землю. Отколупнул черепок. И под ломтиком фарфора вдруг открылась улетающая в глубину бесконечность, куда он прянул, словно стриж, рассекая шумящий поток, пронося свои выгнутые заостренные крылья в узкий прогал. Рушился вниз, в синюю пустоту, словно падал без парашюта, чувствуя, как его крутит, перевертывает, утягивает вниз неодолимая сила. А когда приземлился, мягко ударился плечом о землю, словно оборотень, он был уже в своем прошлом. Сходил по ступенькам вагона на псковский перрон, глядя на немеркнущую голубую зарю.
* * *Он приехал в Псков ночью и, поселившись в гостинице, сразу пошел к Великой, под черные тополя, вдыхая их горькую ночную свежесть. Галька хрустела у него под ногами, Покровская башня чернела как брошенная оземь шапка в росистой траве, Великая текла широко, гладко, со струящимся одиноким огнем. Он тихонько разделся, скинув одежду на траву, и с наслаждением, по-звериному мягко прошел по холодной гальке к воде, чувствуя, как речной огуречный запах нежно жжет ноздри и далекие голубые огни у моста смотрят, словно глаза удивленных животных. Медленно набрал полную, до боли, грудь воздуха, поднял руки и кинулся с плеском в черную толщу. Ледяной донный ключ ударил его в живот, полоснул по ногам, и, вырываясь из огненной жгучей струи, охая, с перехваченным дыханием, он поплыл по мягкой теплой воде.
Он плыл навстречу огням, ныряющим перед ним у самых бровей. Волны стеклянно вздувались, лопались, и из каждой вылетал голубой огонь. Он поплыл быстрее, утопив голову в журчащую воду, чувствуя, как твердеют струи, а потом нырнул в темень, уходя в нее глубже. Тело становилось тоньше, длиннее, легче, и, толкнувшись ладонью о дно, он вылетел на поверхность в легком фонтане брызг.
Он вышел из воды мокрый, холодный и сильный. Одевшись, возвращался в город, к гостинице. Тополя чернели над его головой, под одним из них целовались, и заря уже начинала светиться над крышами.
Он проснулся и вышел в умытый утренний город. Брел не спеша по многолюдным улицам, кланяясь встречным церквам. Никола-на-горке с крепкой отроческой головой, удивленно и радостно глядящий сквозь зелень. Михаил Архангел в белоснежной просторной рубахе с огненным пояском вокруг шеи и румяной тихой улыбкой.
На рынок через площадь тянулся народ. Крестьянки с ягодами, собранными накануне в окрестных борах, сок сквозь корзинки сочился голубыми подтеками. Белесый парень-рыбак со связкой лещей на спине, толстых, гладких, с кровавыми языками жабер. Прогремела телега, в ящике крутились живые петушиные головы, гребни трепетали за спиной старика в картузе. Он пересек улицу, ориентируясь на запах сырой разбитой земли, нырнул в каменную арку Довмонтова города, и среди седых морщинистых стен, у островерхой башни увидел черный раскоп, мелкие лужицы воды среди обугленных бревен. Археологи, повязав головы косынками, спасаясь от солнца панамами и легкими шляпами, сидели на ящиках, стояли на коленях и большими ножами рыхлили землю.
Он стоял над обугленной ямой и сквозь палящее солнце, сквозь следы старинного неведомого пожара видел не черные бревна сгоревших срубов, а хрустящие свежие колья, жесткую зелень травы у ворот, красный цветок на окне. Видел крепкие печи с живым огнем, жаркие хлебы и быстрые руки, скрипучие кровати под пологом, глазастых ребятишек с деревянными куклами. Кто-то входит со стуком в дом, гремит на цепи медный ковш, капель звенит о бадью, и птица легкой тенью промчалась над крышей, а теперь только темная яма и гнилая земля на его башмаке.
Он двинулся дальше, туда, где морщинились стены кремля и виднелись шары собора. Вот и ворота, чешуйчатый блеск брусчатки, огромный собор, будто в небе подвесили белые простыни, они наполнились ветром, тихо гудят. Полые купола, казалось, стучали серебряными лбами. Среди крестов витали едва заметные смерчи стрижей. Сухая земля, шмель в цветке шевелится, девушка смотрит на него удивленно, и стая стрижей шумным комом сорвалась с крестов, со свистом прянула вниз, взорвалась синими брызгами и, вновь собравшись, унеслась в высоту.
Он стоял смущенный и бледный. Девушка улыбалась. В руках у нее был нож, которым она рыхлила землю, черная земля пристала к белому лезвию. Ее зеленоватые, дрожащие против солнца глаза отражали лопухи, цветное стекло, серебристо-дымные купола.
Он снова увидел ее вечером на танцевальной веранде. Она стояла у влажных перил с гладкой золотистой прической, большим ученическим бантом, стягивающим затылок, такая же яркая, как и утром, только тихая и серьезная. Толпа танцующих то скрывала ее, то опять становился виден ее бант, платье с черно-белыми кругами. Он следил за ней, волнуясь, пугаясь, что смоет ее сейчас и она навсегда исчезнет. Пробирался к ней ближе и вдруг почти безотчетно, почти против воли подошел, с упавшим сердцем поклонился молча и протянул для танца руку. Она подняла лицо, чуть нахмурилась, и он увидел, что глаза у нее, серые, мягкие от пушистых бровей, ресниц, вьющихся легких волос, а не те, остро-солнечные и зеленые, как утром. В них что-то промелькнуло, живое, веселое, она узнала его и протянула навстречу руку, узкую, загорелую, с голубоватыми темными жилками. Он отступил на шаг, толпа подняла их и закружила в своей пестроте по влажным доскам веранды.