Марио Льоса - Нечестивец, или Праздник Козла
— Забылось многое, — отвечает Урания живо. — Но ту ночь я помню всю, до мельчайших подробностей. Сейчас увидишь.
Например, она помнит, что Мануэль Альфонсо был в костюме спортивного покроя — на праздничный прием к Генералиссимусу в костюме спортивного покроя? — в голубой рубашке с открытым воротом, легком кремовом пиджаке, кожаных мокасинах и шелковом шейном платке, прикрывавшем шрам. Сипатым, натужным голосом сказал, что ее платье из розового органди — прелестно, а в туфельках на каблучках-шпильках она выглядит старше. Он поцеловал ее в щеку. «Поторопимся, красавица, а то уже поздно». Он открыл перед ней дверцу автомобиля, пропустил ее вперед, сам сел рядом, и шофер в форменной одежде и фуражке — она помнит его имя: Луис Родригес — поехал.
Но поехал не к проспекту Джорджа Вашингтона, а стал странно петлять. Сперва проехал по проспекту Независимости в сторону старого города, пересек его, словно тянул время. Вранье, что было уже поздно, было еще рано, рано было ехать в Сан-Кристобаль.
Манолита тянет к ней руки, пухлая, упитанная.
— Тебе показалось странным, и ты ничего не спросила у Мануэля Альфонсо? Совсем ничего?
Сначала не спросила совсем ничего. Разумеется, было очень странно: проехали через весь старый город, и Мануэль Альфонсо одет, будто не на праздничный прием к Генералиссимусу, а на ипподром или в Кантри-клуб, но Урания ни о чем не спросила посла. Может, уже начала подозревать, что они с Агустином Кабралем сочинили для нее сказочку? Она сидела молча и вполуха слушала корявый, натужный голос Мануэля Альфонсо, рассказывавшего о теперь уже далеких торжествах коронации королевы Елизаветы II в Лондоне, где они с Анхелитой Трухильо («В то время она была такой же прелестной девочкой, как ты») представляли Благодетеля Родины. Скорее, она была поглощена созерцанием старинных домов, распахнувших свое нутро и выставивших напоказ самое сокровенное, и людским кишением: целыми семьями люди вывалились на улицы — старики, старухи, молодежь, дети, вместе с собаками, кошками и даже попугаями и канарейками, — чтобы вдохнуть свежесть ночи после дневного пекла, и, сидя в качалках, на стульях и скамейках, а то и просто на пороге дома или на краю тротуара, перекрикивались, разговаривали, превратив древние улицы столицы в огромное народное гулянье, в тертулию, в пенью, в вербену [соответственно: дружеское собрание, застольная беседа, гулянье], к которой, однако, оставались совершенно равнодушными прикованные к маленьким столикам, освещенным лампочкой или коптилкой, группки — по-двое или по-четверо — мужчин, всегда пожилых, игравших в домино. Это был настоящий спектакль, как и тот, что разворачивался в веселых продуктовых лавочках, где деревянные полки и прилавки, выкрашенные в белый цвет, были забиты консервными банками, разноцветными коробочками, бутылками «Карта Дорада», «Джек» и бермудского сидра и где всегда толпился народ; память Урании сохранила этот спектакль, спектакль, который, возможно, в сегодняшнем Санто-Доминго уже исчез или исчезал, или, быть может, сохранился только в этом четырехугольнике тесных кварталов, где несколько веков назад кучка явившихся из Европы авантюристов основала первый христианский город в Новом Свете, дав ему звучное имя — Санто-Доминго-де-Гусман. То была последняя ночь, когда ты видела этот спектакль, Урания.
— Едва выехали на шоссе, возможно, когда проезжали то самое место, где несколько недель спустя убьют Трухильо, Мануэль Альфонсо начал. — Урания осекается от накатившего неприятного воспоминания.
— Что ты имеешь в виду? — спрашивает Лусиндита после паузы. — Начал — что?
— Готовить меня. — Урания снова обрела твердость. — Умасливать, запугивать, приманивать. Так ублажали и наряжали принцессами невест Молоха перед тем, как швырнуть их в огонь, в пасть чудовища.
— Так, значит, ты не знакома с Трухильо, никогда с ним не разговаривала! — весело восклицает Мануэль Альфонсо. — Такое остается в памяти на всю жизнь, девочка!
Так оно и получится. Автомобиль ехал в Сан-Кристобаль под усыпанным звездами небом, мимо кокосовых пальм, по берегу шумно бившегося о скалы Карибского моря.
— Так что он тебе говорил, — понукает Манолита, потому что Урания замолчала.
Он расписывал ей, каким безупречным рыцарем был Генералиссимус с дамами. Он, такой суровый во всем, что касалось военных и правительственных вопросов, сделал своей философией пословицу: «С женщинами — нежнее лепестка розы». С красивыми девушками он всегда обращался только так.
— Как тебе повезло, девочка, — пытался он заразить ее своим энтузиазмом, своим возбуждением, от которого говорить ему стало еще труднее. — Трухильо приглашает тебя, отдельно, в свой Дом Каобы. Особая честь! По пальцам можно сосчитать счастливиц, которые удостоились такого. Это тебе говорю я, девочка, поверь.
И тогда Урания задала ему первый и единственный за весь вечер вопрос:
— А кто еще приглашен на этот праздник? — Она смотрит на тетушку Аделину, на Лусиндиту и Манолиту. — Хотела посмотреть, что он ответит. Потому что уже знала: едем мы вовсе не на праздник.
Он повернулся к ней всем телом, и Урания увидела, как сверкнули в темноте глаза посла.
— Больше никто. Этот праздник — для тебя. Для тебя одной! Представляешь? Ты понимаешь это? Разве я не сказал, что это нечто необыкновенное? Трухильо устраивает тебе праздник. Все равно как выиграть главный приз в лотерею, Уранита.
— А ты? Ты? — рвется тоненький голосок племянницы Марианиты. — О чем ты в это время думала, тетя?
— О шофере, который вел машину, о Луисе Родригесе. Только о нем.
Как стыдно, что этот шофер в форменной фуражке стал свидетелем комедии, которую разыгрывает посол. Он включил радио, исполнялись две модные итальянские песни — Volare и Ciao, ciao, bambina, — но она уверена, он не пропустил ни слова из лживых улещиваний Мануэля Альфонсо, который во что бы то ни стало хотел, чтобы она почувствовала себя счастливой везуньей: Трухильо устраивает праздник для нее одной!
— Ты подумала о папе? — вырывается у Манолиты. — Что это дядя Агустин тебя… что он?…
Она замолкает, не зная, как закончить фразу. Тетушка Аделина взглядом посылает ей упрек. Лицо старухи осунулось, стыд и униженность проступили на нем.
— О папе подумал Мануэль Альфонсо, — говорит Урания. — Я хорошая дочь? Я хочу помочь сенатору Агустину Кабралю?
Он придумал хитроумно, он научился этому за годы дипломатической службы, выполняя сложные миссии. Разве не представилась замечательная возможность, чтобы Урания помогла его другу Мозговитому выбраться из западни, в которую его загнали вечные завистники? Генералиссимус мог быть жестоким и непреклонным во всем, что касалось интересов страны. Но в глубине души он был романтиком; вся его жесткость при виде прелестной девушки мигом таяла, как кубик льда на солнце. И если она — а она умница — хочет, чтобы Генералиссимус протянул руку Агустину, вернул ему его положение, его престиж, власть и пост, то она этого может добиться. Ей достаточно тронуть сердце Трухильо, сердце, которое никогда не может отказать красоте.
— И он дал мне несколько советов, — говорит Урания. — Чего я не должна делать, чтобы не вызвать неудовольствия Хозяина. Он любит, когда девушка нежная, но не следует чересчур выказывать своего восхищения и любви. А я думала: «И это он мне говорит?»
Они уже въехали в Сан-Кристобаль, город, знаменитый тем, что в нем родился Хозяин, в скромном домике, рядом с которым теперь высится церковь, которую велел построить Трухильо; сенатор Кабраль привозил сюда Ураниту и показывал ей фрески на библейские темы, написанные на стенах Велой Санети испанским архитектором-беженцем, перед которым Хозяин великодушно открыл двери Доминиканской Республики. В ту поездку в Сан-Кристобаль сенатор Кабраль показал ей еще и фабрику, изготовлявшую бутылки, и оружейный завод, а потом провел ее по долине реки Нигуа. Теперь отец посылал ее в Сан-Кристобаль вымолить для него у Хозяина прощение, чтобы ему разморозили банковские счета и снова посадили в кресло председателя Сената.
— Из Дома Каобы потрясающий вид на долину реки Нигуа, там пасутся и лошади, и скот Головного имения, — уточнил Мануэль Альфонсо.
Автомобиль, пройдя первый сторожевой пост, поднимался по склону, а на самом верху возвышался построенный из драгоценного дерева каобы, которое уже начинало исчезать на острове, дом, куда Генералиссимус удалялся на пару дней в неделю; там, вдали от посторонних глаз, происходили тайные свидания, обделывались темные дела, затевались рискованные деловые операции.
— Очень долго из всего Дома Каобы мне помнился только один ковер. Во всю комнату, с изображением гигантского многоцветного государственного герба. Потом я вспомнила и много других вещей. В спальне — огромный стеклянный шкаф, заполненный военными мундирами разных стилей, а над ними — длинный ряд фуражек и кепи. Даже наполеоновская треуголка.