Жозе Сарамаго - Год смерти Рикардо Рейса
Больше не вернусь сюда, помнится, сказала тогда Лидия, которая как раз в этот момент стучится в дверь. В кармане у нее — ключ, но она не воспользовалась им по причине излишней щепетильности, сказала же, что не вернется, как же теперь можно отпереть дверь, словно пришла к себе домой, чего никогда не бывало, а теперь — еще меньше, сказали бы мы, если б от «никогда» можно было отщипнуть еще немножко, и придется допустить, что конечной судьбы слов мы не ведаем. Рикардо Рейс отворил, изобразил удивление, и, поскольку Лидия колебалась — пройти ли на кухню или войти в гостиную — двинулся в кабинет, рассудив, что она, если захочет, последует за ним. Глаза у Лидии — красные и опухшие: должно быть, оттого, что великая борьба с зарождающимся материнским чувством завершилась его поражением и решением беременность прервать, сомнительно, чтобы причиной этой хандры было падение Ируна или блокада Сан-Себастьяна. Она говорит: Простите, сеньор доктор, не могла прийти, и почти без паузы добавляет: Дело не в том, а просто мне показалось, что я вам больше не нужна, и еще добавляет: Я устала от такой жизни, и, выговорив все это, стала ждать, впервые за все это время взглянув на Рикардо Рейса и заметив, что выглядит он плохо, постарел и, должно быть, нездоров. Ты мне нужна, сказал он и замолчал, ибо сказал все, что имел сказать. Лидия сделала два шага к двери: то ли в спальню собралась, стелить постель, то ли в кухню — мыть посуду, то ли в ванную — сложить белье в корыто, но пришла-то она сюда не за этим, хотя все вышеперечисленное будет сделано, но несколько позже. Рикардо Рейс, догадавшись, что есть еще какие-то причины такому поведению, спрашивает: Что ты стоишь, садись, а потом: Скажи, что с тобой? — и от этих слов Лидия начинает тихо плакать, Это из-за ребенка? — но Лидия мотает головой, сумев все же сквозь пелену слез послать ему осуждающий взгляд, и наконец выдыхает: Это из-за брата. Рикардо Рейс вспоминает, что «Афонсо де Албукерке» вернулся из Аликанте, который пока еще находится под властью испанского правительства, и прибавив к двум два, получает четыре: Он что, дезертировал, остался в Испании? Нет, он на корабле. Ну, так в чем же дело? Будет несчастье, будет. Послушай, я в толк не возьму, о чем ты, скажи поясней. Я о том, и замолчала, чтобы вытереть слезы и высморкаться, что на кораблях поднимут восстание и выведут их в море. Кто тебе сказал? Даниэл, под большим секретом, да я не могу носить в себе такую тяжесть, мне надо было с кем-нибудь поделиться, с тем, кому я доверяю, вот я и подумала о вас, сеньор доктор, о ком же мне еще думать, у меня никого на свете. Рикардо Рейс удивился, что сообщение не вызвало в нем никаких чувств: быть может, это и есть судьба? — знать все, что произойдет, знать, что неизбежного не избегнешь и пребывать в спокойствии, как сторонний наблюдатель взирая на зрелище, которое предоставляет нам мир, и зная, что это — наш последний взгляд, ибо вместе с этим миром настанет конец и нам. Ты уверена? — спросил он, но спросил лишь из уважения к обычаю, предписывающему дать нашему страху перед судьбой эту вот последнюю возможность повернуть вспять, передумать, раскаяться. Лидия с плачем кивнула утвердительно, ожидая вопросов, уместных в данном случае и подразумевающих лишь прямые ответы, лучше всего «да» или «нет», но вопросы эти, впрочем, превыше сил человеческих. А так, на безрыбье, сойдет и что-то вроде: Но чего же они добиваются, ведь нельзя же рассчитывать, что вот выйдут они в море — и правительство падет? Они задумали идти к Бухте Героизма, освободить политических заключенных, захватить остров и ждать, когда начнется восстание здесь. А если не дождутся? А не дождутся — пойдут в Испанию, примкнут к тамошним. Но это чистейшее безумие, им не дадут даже с якоря сняться. Вот и я о том же говорила Даниэлу, да они слушать не хотят. И когда же это будет? Не знаю, даты он не назвал, наверно, на днях. А какие корабли? «Афонсо де Албукерке», «Дан» и «Бартоломеу Диас». Полное безумие, повторяет Рикардо Рейс, но думает уже не о заговоре, раскрытом им с такой легкостью. Ему вспоминается день прибытия в Лиссабон, эсминцы в доке, крашенные в один и тот же мертвенно-пепельный цвет, флаги, свисающие мокрым тряпьем: А ближе всех к нам — «Дан», сказал тогда носильщик, а теперь мятежный корабль выходит в море, и Рикардо Рейс заметил, что полной грудью вдыхает воздух, словно и сам стоит на носу, и ветер швыряет ему в лицо горькую пену, соленые брызги: Это безумие, повторил он, но голос его противоречит смыслу слов, в нем звучит что-то подобное надежде, а, может быть, это нам кажется, и это было бы абсурдно, но ведь это его надежда: А вдруг все пойдет хорошо, вдруг они откажутся от своего предприятия и постараются всего лишь достичь Бухты Героизма, поглядим, что дальше будет, а ты не плачь, слезами горю не поможешь, глядишь — и передумают. Не передумают, вы их не знаете, сеньор доктор, не передумают, это так же верно, как то, что меня зовут Лидия. Упоминание собственного имени призвало ее к исполнению служебных обязанностей: Сегодня не смогу у вас прибраться, забежала только на минутку душу облегчить, дай Бог, чтоб в отеле не хватились. Я ничем не могу тебе помочь. Мне-то что, это им нужна помощь: сколько надо проплыть по реке до устья, только я вас прошу, Христом Богом заклинаю, никому не говорите, сохраните тайну, мне одной она оказалась не под силу. Не беспокойся, я рта не раскрою. Он и в самом деле не раскрыл рта, но разомкнул уста для утешающего поцелуя, и Лидия застонала — разумеется, от своих мучительных дум, хотя можно было расслышать в этом страдальческом стоне отзвук и чего-то иного, подспудного, так уж мы, люди, устроены, чувствуем разное — но все разом. Лидия спустилась по лестнице, и Рикардо Рейс против обыкновения вышел на площадку, она подняла глаза, он помахал ей, если бывают в жизни миги совершенства, то это был один из них — казалось, что исписанная страница вновь предстала чистой и белой.
На следующий день Рикардо Рейс, отправившись обедать, задержался в сквере, разглядывая военные корабли напротив Террейро-до-Пасо. Он слабо разбирался в этом предмете, зная лишь, что сторожевики крупнее эсминцев, но отсюда, с такого расстояния, все они кажутся одинаковыми, и это раздражало его, ну, допустим, он не может узнать «Афонсо де Албукерке» и «Бартоло-меу Диас», поскольку никогда прежде их не видел, но «Дан»-то ему знаком с первой минуты пребывания в Португалии, ведь носильщик в порту сказал тогда: Вон тот, и слова эти пропали впустую, брошены на ветер. Наверно, все это Лидии приснилось, или брат подшутил над ней, сплетя невероятную историю про заговор и восстание — выйдут корабли в море, три из тех, что стоят на бочках, и фрегаты, бросившие якорь выше по течению, и непрестанно снующие вверх-вниз буксиры, чайки, синий простор неба, солнце, которое с одинаковой силой блещет сверху и отражается снизу, от ожидающей воды, так что, может быть, матрос Даниэл сказал сестре правду, поэт способен ощутить незримое беспокойство, царящее в этих водах: И когда же это будет? Не знаю, наверно, на днях, ответила Лидия, и тоска сдавливает горло Рикардо Рейсу, слезы застилают глаза, вот так же было и в ту пору, когда начинался великий плач Адамастора. Он уже собирается удалиться, но слышит возбужденные голоса — Вот он! Вот он! — стариков, а другие спрашивают: Где? Что? — и играющие в чехарду мальчишки, прервав свое занятие, кричат: Воздушный шар! Воздушный шар! Глядите! — и, утерев глаза тыльной стороной ладони, глядит Рикардо Рейс и видит огромный дирижабль, наверно, «Граф Цеппелин» или «Гинденбург», наверно, везет почту для Южной Америки. На фюзеляже — знак черно-красно-белой свастики, она могла бы быть одним из тех змеев, что запускают ребятишки, эта эмблема потеряла первоначальное значение, превратилась в угрозу, висящую в воздухе вместо той звезды, которая поднимается, какие, однако, странные отношения существуют между людьми и знаками, вспомнить хоть святого Франциска Ассизского, собственной кровью привязанного к христову кресту, вспомнить хоть крест того же Христа, украшающий нарукавную повязку собравшихся на митинг банковских служащих, достойно удивления, как это не затеряется человек в подобной сумятице чувств, или все-таки затерялся, пропал, находится там ежедневно да все, простите за каламбур, никак не найдется. «Гинденбург», рыча в поднебесье моторами, перелетел через реку, скрылся за домами, гудение его стало слабеть и гаснуть, дирижабль выгрузит почту, и, как знать, не «Хайленд Бригэйд» ли повезет ее дальше, это совершенно не исключено, ибо дороги, которыми ходит мир, лишь представляются нам многочисленными, потому что мы не замечаем, как часто они повторяются. Старики снова уселись на скамью, мальчишки возобновили прерванную было чехарду, потоки воздуха беззвучны и тихи, Рикардо Рейс знает теперь столько же, сколько и раньше, корабли застыли в зное приближающегося вечера, носом к приливу, и там, наверно, уже подали сигнал «Команде — ужинать!», сегодня, как всегда, как всякий день, если только это — не последний день. В ресторане Рикардо Рейс налил вина себе, потом — невидимому сотрапезнику и, перед тем, как поднести стакан к губам, с полупоклоном приподнял его на уровень глаз, но ведь человеку в душу не влезешь, а, стало быть, и не узнаешь, за кого или за что он пьет, и потому будем лучше брать пример со здешних официантов, которые давно уже не обращают внимания на этого посетителя, тем паче что он внимания к себе и не привлекает.