Арсений Дежуров - Слуга господина доктора
Итак, по-моему, я уже упоминала о том, что мне вы всегда напоминали какую-то птичку. Однако, если на лекциях вы были похожи на простуженного кондора, то к ресторану вы припорхнули в полубессознательном, но замечательном настроении. Кое-как, потеряв в пути Маришу, купив еще спиртного, мы оказались в метро. Я быстро добралась до эйфории, которая управляла моими друзьями, и уже в переходе на Боровицкую у меня было ощущение, что все вокруг вертится золотым колесом, а мы являемся его центром. К сожалению, не смогу полностью восстановить события, лишь ощущения.
В переходе между Вами и Милым Другом что-то произошло, какая-то пьяная размолвка. Он остался чуть поодаль, а вы, пройдя несколько шагов, уселись по-турецки посреди перехода в ожидании. Не хочется долго и серьезно описывать, что для меня это было еще одно маленькое открытие — спонтанные и неординарные решения (вообще свойственные нашему доброму учителю. Однако опять же, оставим этот сюжет в качестве наблюдения и не будем подвергать анализу. Действительность, все более зыбкая от количества выпитого и качества царящего веселья, изменилась до такой степени, что через минуту мы вырисовывались на мраморном полу в центре Москвы, ощущая себя вождями трех великих племен, собравшиеся на трубку мира вокруг Вашего истрепанного рюкзака. (Замечу в скобках, что этот эпизод описан мной вовсе не для красного словца, Веселая троица все-таки перевалила через переход, продолжая глупить и балагурить, ввалилась в вагон. Попытка вспомнить дорогу не приносит ничего, только чтение по ролям сцены Офелии и Гамлета (естественно, в собственной редакции) и сопровождающееся раскатами хохота переваливание с боку на бок в такт подергиваниям поезда.
Следующая точка нашего путешествия — выход из метро. Тут уж наше веселье затронуло и служителей порядка и вот лирический герой, ведомый под белы рученьки, вот-вот исчезнет за дверьми околотка… «Я студент!» — вопиет он громогласно, будто звание сие возвышает его над прочими смертными. Через миг картина меняется. На рукаве у одного из околоточных, словно бульдог, повисает Ваш изменившийся облик и истерично выкрикивает: «Я педагог! Я педагог!» — потрясая бумажным подтверждением.
Ох, ну и потешно же вы оба выглядели, а главное — двухсотпроцентный серьез, с которым Вы пытались утвердиться в своем социальном статусе, совершенно некстати для ситуации. (К двадцатому веку романтическая личность очевидно, не нуждается в исключительных обстоятельствах, дабы проявить свою неадекватность).
Судя по всему, на этом и прекратится мое описание, потому как далее открытий не последовало, и почти все было мутно и невнятно. Помню лишь еще один факт, но уже чисто бытовой, который меня сильно позабавил — это завязанные на ночь глаза, забитые всякой дрянью уши и подушечка между коленками.
(Автор продолжает.) Не сказать, чтобы Света Воронцова занимала сколько-нибудь значительное место в моих мыслях. Со Стрельниковым мы почти не говорили о ней по его нежеланию, скучливому и раздраженному. Поначалу было увлекшись ее сияющим взглядом, теперь я несколько поостыл — взгляд утратил новизну, да к тому же я погубил многие нарождающиеся связи Даниными стараниями. Он поселился в моем сердце словно птенец кукушки, и первым же делом, как только освоился и убедился, что может претендовать на известное пространство, возжаждал большего. Со старыми моими друзьями он досадливо мирился, а в новых знакомствах, утратив меру в злословии, находил комические и неприязненные черты, если при этом ему недоставало остроумия, он восполнял его ядом. Он завоевывал меня в баталиях, хотя я готов был сдаться без боя.
Воронцова, однако, приняла и эти условия. Как-то раз она, говоря языком, противоречащим обычной ее наивности и восторженности, констатировала, что по жизни играет только лишь вторые роли — подруги влюбленной, утешительницы оставленного, знакомой друзей. Меня удивило то беззлобное спокойствие, с каким она произнесла это, и я всерьез задумался, что есть Воронцова — то ли она обладает недостатком гордости, то ли избытком ума. Второе было более спорно, потому что говорила умно Воронцова редко, хотя говорила часто. Кроме того она была сентиментальна в словах, произносила вместо «человек» — «человечек», вместо «Даша» — «Дашка» с задумчиво-противной женской интонацией. Так как я остаюсь в убеждении, что между сентиментальностью и умом дипломатия невозможна, тут же я должен был сделать вывод, что Воронцова, обладая повадками веселой дурочки и хохотушки, таковой и является. Так же открытием второго синхронного среза знакомства с Воронцовой, было то, что она была стихотворицей и писала стихи.
Эти-то стихи, по счастью, написанные в преимуществе хотя бы трохеическим тетраметром, я и слушал у нее среди кагора и Стрельникова. Мне было приятно муркотание ее слабого, но душевного альта, который она губила сигаретами «L & M». Но потом она прочитала наброски какой-то сказки и закончила уж совсем скверно — верлибрами. К той поре я уже много выпил и меня могло стошнить.
Час был поздний, и Света взялась готовить постели. Кровати было три — одна в ее комнате, за стеной, две здесь же, в зале. Я рассчитывал, что лягу отдельно от них (в комнате было изрядно накурено), но силою непонятных, видимо, пьяных причин, мне постелили с ними, на кушетке у стены. Стрельников лег с краю, далеко от центральной оси большой тахты, оставляя Воронцовой избыточно много места. Он лег на спину, как обычно, и заложил руки за голову. Света однако подползла к нему под прописанным котом пледом, и приладилась к его боку, положив руку на грудь. Последнее, что я видел, желая доброй ночи, это какое-то жесткое в предутренних сумерках лицо Дани и Светины глаза — увеличившиеся, робкие и, как мне ошибочно, и наверняка ошибочно, показалось, одинокие.
Я намотал на глаза намордник, свернулся калачиком на левом боку. «Ах, до чего же милые дети, как наивны и трогательны! Дай бог, чтобы все у них было хорошо», — подумал я и уснул в озлоблении.
Из отчета Степы Николаева.Я с Даней познакомился исключительно через А.Е. — я думаю, что с этим человеком я бы никогда и не сошелся, потому что в том же самом 1995 году, когда мы познакомились с господином А.Е., я смотрел на Даню Стрельникова очень осторожно. Я к нему относился как к манекену в магазине «Одежда» — такой же красивый, такой же гордый и такой же пустой. И поначалу интерес друг к другу был больше показной, нежели настоящий, потому что находиться постоянно в одном кругу, не имея друг к другу никакого отношения невозможно, поэтому оно сначала было придумано, а потом оно было заменено хорошим, настоящим, теплым человеческим чувством.
Мне было заметно, что Даниил Стрельников находится в дружбе с А.Е., впрочем, как и другие студенты — никакого эксклюзива в этом не прослеживалось. Лично я стал замечать, что эти отношения начинают обретать степень серьезности постепенно — поначалу, и довольно долго это сопровождалось именем Светой Воронцовой — этого праздника глупости, которая постоянно рассказывала: «Мы с Арсением поехали…»
Как-то стихийно получилось, что мы с Даней пару раз общались — с ним и со Светой Воронцовой, так как раньше они всегда были вкупе — все что я помню из этого общения — мы пили вместе, в комнате у Дани Стрельникова, который тогда еще жил в общежитии. Первый случай, который нас сблизил — у нас у обоих украли пальто. У него — его любимое черное, а у меня мое любимое зеленое. И мы почувствовали какое-то братское единение. Мы начали общаться на этой почве, но не так тепло и близко, как это было впоследствии: просто мы пили у Дани в комнате. Света Воронцова напилась. Мне почему-то — действительно, это было, как это сейчас ни смешно и не странно — почему-то я к ней поимел кобелиное расположение. И я поинтересовался, не уколю ли я этим Даню Стрельникова, потому что они всегда были вместе (стереотипная мысль мне говорила, что они близкие друг другу люди, и рассчитывать на ее теплый ответ моим желаниям я не мог, или, вернее, я не хотел сделать больно Даниилу). Но, когда Света сказала: «Ну, мы с Даней… Он хороший кобель, я — хорошая сука, если у нас бывало желание раньше — мы это делали. Но потом это ушло». Я вышел — мне не от ее ответа стало плохо, а потому что я тоже пил. Я вышел и обнаружил Даню в туалете в совершенно интересном расположении тела — Дане за это до сих пор стыдно, хотя, в принципе, чего стыдиться. Я уложил Даню, Свету уже расхотел, и сам пошел спать. Это было первое действительное знакомство.
(Автор продолжает.) Надо отметить, и думаю, не ошибусь, что Данино охлаждение к Воронцовой — охлаждение грубое и жестокое, было отчасти связано с моим появлением в его жизни. Именно связано, а не стало совпадением. К этой мысли я прихожу, сравнивая Данины настроения той поры с собственными. С некоторых пор мои друзья перестали восприниматься мной с прежней живостью. Разговоры со Скорняковым, и без того редкие последний год, прекратились почти вовсе, что происходило с трезвым Мулей Бриллиантовым, я не интересовался, хотя по-прежнему он заваливался среди ночи, очумело поводя лукавыми и на полусутки вперед пьяными очами. С прочими же моими собеседниками я бывал рассеян, терпел их ровно до поры, когда можно было заговорить об училище, и неизменно заканчивал справкой о моей дружбе к Стрельникову. Рассказывал я глумливо, ехидно и весело, в видимом превосходстве над юным другом, но и оживлялся я только этой темой. Судя по тому, что всякий досуг Даня стремился провести в моем обществе и для встречи с немногими своими приятелями выбирал дни моей занятости, я вывожу, что и с ним происходило нечто сходное. Видимо, и он не закрывая рта рассыпался в рассказах обо мне, вызывая зависть и подозрения. «Ну что, вы уже спите с ним? Нет? Точно? Смотри, Стрельников», — коварно шутила его подруга Марьяна — армянская богачка. Мы оба смеялись — иронические слухи о нас как о любовниках были уже довольно часты, но не имели характера системы. Мы сами любили дурачиться на этот счет и строить планы гротескного супружества.