Ворон на снегу - Зябрев Анатолий
Эти бойкие ребята, между прочим, были в роте совсем не на худшем счету, даже наоборот. Около месяца назад, когда подразделение было брошено в глубину Альп выполнять экстренную оперативную задачу, они, посланные в разведку, смогли взять и разоружить группу немцев-подрывников, тем самым предотвратили разрушение высокогорной метеорологической лаборатории, которая имеет большое стратегическое значение для всего западного региона. По сводкам, выдаваемым этой лабораторией, поднимаются с аэродромов самолёты Франции, Италии, Португалии… Рота шла к двухэтажному, из красного кирпича, домику, расположенному на вершине хребта, между скалами, по неширокой петляющей тропе, прячущейся в зелёных плетях дикого винограда. Оба этажа в домике оказались безлюдными, однако, на плите, в бачках стояла тёплая вода, на столе лежал раскрытый журнал, а на полу, у порога, рассыпаны сигареты – всё это свидетельствовало, что сотрудники только что были здесь и вот куда-то исчезли. Основное оборудование лаборатории стояло несколько выше, метрах в двухстах, на широкой скале, которую закрывал от взгляда снизу не то туман утренний, не то наплывшее по небу облако. Ротный быстро сориентировался, была вызвана группа бойцов с двух направлений. Полчаса спустя бойцы вернулись и привели двух рослых гитлеровцев в чёрной форме СС, далеко немолодых, которые были выбриты и свежи, сохраняли на лицах внешнее спокойствие и уверенность. При допросе гитлеровцы не запирались, нагло сказали, что если бы им не помешали, то не только лаборатория вместе с оборудованием, а и скалы взлетели бы в небо, настолько мощные фугасы они сюда доставили вертолётом. Следовательно, и вся рота была бы здесь похоронена на веки вечные, в поднебесной высоте, откуда в ясный день открыт обозрению хребет на французской границе с богатым курортом Куршавель.
Тогда командир роты оглядел далёкие окрестности в бинокль, как бы хотел убедиться, с чем, с каким миром тут могли сродниться наши отлетевшие души – а мир природы обступал удивительно красив, зелёно-голубой, с оранжевыми солнечными вертикальными полосами – построил роту и объявил благодарность бойцам Фёдорову, Заточкину и Пенькову, изловчившимся взять врага не только без потерь в живой силе, а и без выстрела.
– Служим Советскому Союзу! – напрягши вскинутые подбородки, на пределе голоса отвечали Фёдоров, Заточкин и Пеньков, поджимая к себе оружие. Наверняка они понимали, им кроме устной благодарности светилась и ещё какая-то значительная награда за оперативность, смекалку и находчивость в исполнении воинского долга.
Вот такие они ребята.
Кто бы мог подумать, что обернётся всё совсем иначе. Судьба, ох. А потом… Потом Фёдорова, Пенькова и Заточкина после завершения следствия возили в дивизию на суд, всем за групповое мародёрство была вынесена «вышка», сюда же, в подвал, их вернули после суда для ожидания исполнения приговора.
Исполнение несколько оттягивалось не то по причине посланной кассационной жалобы и просьбы о помиловании, посланной ими в Москву Михаилу Ивановичу Калинину, не то у соответствующего начальства головы были заняты другими вопросами, и оно не спешило.
Особо удивляло и поражало, что поведение Фёдорова, Пенькова и Заточкина не изменилось и после суда, то есть, после того, как был вынесен им такой приговор. Они также были веселы, дурачились, приплясывали, идя под автоматами через двор, были пьяны и беззаботны, должно, не верили, что их могут расстрелять, вот так отнять у них небо, всю жизнь, что Михаил Иванович Калинин не пожалеет их и не помилует.
В роте говорили, что на улицах Бреслау не раз бойцы, те, что из бывших колонистов, видели рыжего Чурю, когда-то, в 42-м, дерзко, под пулями конвоя, из-под овчарок, сбежавшего из нашей Томской колонии, о нём я написал в предыдущих главах данной повести «Мальчишка с большим сердцем».
Он, Чуря, будто бы бахвалился, что промышляет тут, в заграницах, тем же, чем промышлял на Родине. Есть версия, что это он, обладая могучими воровскими талантами, спровоцировал Фёдорова на ночные поборы. Сам, ловок и удачлив, сумел отмазаться, а Фёдоров и его дружки вот залетели, и очень, очень вот крепко залетели. Ребята в роте жалеют их, а за Чурю как-то радуются, да и не как-то, а откровенно радуются. Потому радуются, что вот он, наш колонист, не сменился ни духом, ни телом, наводит тут среди разных чужестранцев, среди местных лохов свои порядки, свои понятия, свою малину, не тушуется земеля, даёт шороху. Как же не теплеть сердцу! Патриотические чувства возбуждаются в груди сами собой натурально.
Просьба о помиловании ходила месяц, а может и дольше. Капитулировавшая Германия налаживала свою жизнь, привыкая к новым условиям.
В Бреслау в очищенных от мин и не взорванных бомб и снарядов скверах гулял цивильный народ, девчата завлекали обещанием любви. Старшина также с прибаутками раздавал на улицах народу благотворительную перловую и чечевичную кашу. Все мы в части уже стали забывать, что по двору ходят смертники, а не обычные гауптвахтники. И сами смертники, должно, начали забывать, что они таковые. Кто-то им приносил вино, они с утра опохмелялись, потом добавляли, и так каждый день… Гуляй, однова живём!
Федоров имел свой непонятный, но определенный взгляд на женский вопрос, как будто эка какие школы и академии прошел парень. Никогда женщина не знает, говорил он, как ей надо поступить в разных ситуациях, и всегда подсознательно ждёт мужского решения. Да, да, мужского решения она, баба, ждёт, ибо только поступок в рамках подчинённости мужчине может успокоить мятующуюся сущность её. Но из этого факта вовсе не выходит тот результат, говорит Фёдоров, что баба генетически предрасположена к согласию с мужчиной, наоборот: всё в ней от пяток до макушки настроено на то, чтобы постоянно диссонировать по отношению ко всем мужчинам вместе взятым, и по отношению к отдельно взятому. Оттого от мужчины требуется сильная воля, достаточная для того, чтобы приводить женщину в колею, в которой она смиряется, однако смиряется очень на короткий срок, такая вот, говорил Фёдоров, выпала нам, мужикам, канитель.
Ну, прямо философ. Откуда у парня такие учёные мудрствования? Вообще-то Фёдоров не глуп, может мозгами шевелить, но с закидоном.
Сменил ли он теперь свою философию или наоборот – укрепился в ней, кто же знает. Ходит по двору со своей компанией, приплясывает.
Весть о том, что добрейший Михаил Иванович Калинин не помиловал – а он и не мог помиловать, потому что дело находилось под контролем каких-то межгосударственных организаций и частных юристов – разнеслась по взводам и ротам тотчас. И когда к подвалу подъехала, развернулась, подпятилась высокая чёрная будка, а подъехала она рано утром, едва развиднелось во дворе, то перемена в лицах всех троих приговорённых была чудовищная, их нельзя было узнать, это были уже как бы не они, то есть, не Фёдоров, не Пеньков, не Заточкин, а вместо них какие-то старички с седыми, сплошь белыми головами. Вчера-то были молодыми, враз состарились, утеряв надежду на жизнь. На крыльце, закрыв лицо ладонями и вздрагивая опущенными плечами, плакала телефонистка Люба, в которую весь фактический личный состав нашего взвода да и всей роты был тайно и безнадёжно влюблён за её ласковость. Наш взвод в эту ночь как раз исполнял караульную службу у штаба, мы все могли видеть, всю картину въяве.
Всем сделалось до дрожи в спине понятно, куда и зачем ранним утром повезли мужиков. Чёрная будка выехала на дорогу, ведущую за город в сторону старых брошенных шахт. Впереди ехал зелёный «виллис», а позади «студебеккер» с солдатами.
Как-то опустело в расположении батальона без этих бесшабашных личностей. Думаю, не было ни одного из бойцов, кто бы откровенно осуждал их, а не жалел, не сочувствовал и не клял тех подонков-дипломатов. Когда однокашники, сослуживцы гибнут от пули врага – это одно дело, а когда от своей пули – совсем другое, и неважно, какое преступление они совершили, да, неважно, не берётся в расчёт.
Сердце ноет и никогда уж не освободится от горькой памяти о Гене Солощеве, показательно расстрелянном нашими полковниками в Будапеште, в жилом дворе, подобно курёнку.