Леонид Корнюшин - Полынь
Суматошная пыль втолкнула женщину в подъезд. «Она», — подумала Катя. В голове стало жарко, пересохло во рту, пыль скрипела на зубах, ветки акации кололи коленки.
По пыльной улице подошел высокий мужчина, рукой он держал шляпу на голове. В подъезде он два раза оглянулся и исчез. Катя подумала, что сейчас женщина читает записку, а мужчина уже входит в ее квартиру. И теперь они стоят посреди комнаты как прихлопнутые, и с ней, наверно, случится истерика.
Гром ударил в землю, что-то затрещало, молния прошла почти над самой площадью, и где-то уже близко, точно вздыхая, шелестели в листьях первые капли. Лицо Кати омыла прохладная свежесть, холодная капля поползла под кофточку. Вокруг все забулькало, зашипело, сквозь низкое солнце секли площадь и дома косые светлые, точно стеклянные, струи.
Катя вымокла в одну минуту, но и мокрая не сводила глаз с подъезда. Возле него плевалась сточная труба, и прямо в эту нечистую воду изнутри, как из преисподней, шагнул мужчина, он снова оглянулся и быстро пошел, махая руками, через площадь. Вверху на третьем этаже из окна высунулась голова той женщины с медными волосами и тревожным лицом.
Катю охватило мстительное чувство. Она шагнула в подъезд. С нее лилась на ступени вода, она походила на вымоченного, рассерженного котенка.
И когда Елизавета Егоровна открыла ей дверь, Катя удивилась тому, что не ошиблась, заранее нарисовав ее портрет. Перед ней была молодая и красивая, кал та, в поезде, женщина, лицо ее выражало и удивление и растерянность.
Должно быть, Елизавета Егоровна никак не могла осознать то, что вместо Боровикова пришла какая-то девушка, мокрая, оробевшая, но с упрямыми немигающими глазами.
Минуты три они стояли так друг перед другом, затем женщина настороженно спросила:
— Что вам нужно?
— Я хотела спросить, сказать…
— Ну, пожалуйста. Вы зайдите в комнату.
Катя шагнула через порог, как через яму. Запах духов и чего-то еще мятного, душного плыл из другой, смежной комнаты. Со стены справа устремились на нее знакомые веселые глаза Боровикова, и Катя удивилась, как же Елизавета Егоровна не стесняется, не боится его глаз?
— Я слушаю, — нетерпеливо поторопила ее Елизавета Егоровна.
— Боровиков, видно, зря на почту ходит, — сказала Катя трудно, точно языком повернула камень, и обрадовалась вдруг изменившемуся лицу женщины.
— Простите, какое вы к этому имеете отношение? Не понимаю…
Катя переломила ее взгляд:
— Все понимаете!
— Странно… Кто вы такая? Это наша личная жизнь.
— Я с почты «До востребования», — гордо сказала Катя.
В коридоре послышались шаги. Елизавета Егоровна съежилась, подняла тонкие брови, поправила смятую прическу, неловко усмехнулась и устремила взгляд на дверь; шаги застучали, однако выше, по лестнице.
— Вы сегодня должны написать ему письмо. Всю правду, как есть.
Брови Елизаветы Егоровны поднялись выше, и она долго молчала.
— Вот как! Вы мне приказываете? — спросила она насмешливо.
— У меня такая служба, — смущенно сказала Катя: ее бодрость и решимость куда-то пропали, но лишь на одно мгновение.
— А как он там? Он в гостинице устроился? — вяло осведомилась Елизавета Егоровна.
— Нет. Ему дали квартиру. Из двух комнат и кухни. И газ к нам подводят. А Дворец культуры уже работает, — соврала правдоподобно Катя. — У нас и ресторан взаправдашний.
Елизавета Егоровна опять странно, одними полными губами, усмехнулась:
— Сколько километров от станции этот Глуховск?
— Да какие там километры! Станция в самом городе. Летом красиво, к нам даже из Москвы один писатель жить приезжает. Вы, может, слышали? — назвала Катя писателя.
— О, такая знаменитость!
— И в магазинах у нас все есть, — похвасталась Катя.
— Конечно, я верю — материальный базис и культура народа прогрессируют и у вас в Глуховске. — Елизавета Егоровна, зевнув, потянулась к столику и закурила.
«Прогрессирует…» — язвительно подумала Катя, но сказала о другом:
— С дорогами только неважно. Но это же не главное, правда?
— Правда, — кивнула головой Елизавета Егоровна. — С точки зрения большой идеи.
— И Москва не сразу строилась, — добавила Катя и потопталась на месте: надо было уходить, чтобы поспеть к вечернему поезду, а она все медлила.
— История доказывает, что не сразу, — выпустив колечко дыма, согласилась Елизавета Егоровна.
Катя вспомнила и про афиши об открывающейся и Глуховске художественной галерее, но, взглянув в лицо Елизаветы Егоровны, ничего не сказала и пошла к двери.
Елизавета Егоровна вышла следом за ней в коридор, постояла, послушала шаги. Внизу бухнула дверь. Она быстро вернулась в квартиру, открыла окно и увидела свою гостью.
Катя стояла посреди площади с растопыренными руками. Милиционер показывал ей рукой на конец улццы Первомайской, где находился вокзал. Там было красное, огненное, как акварель, небо после грозы. Елизавете Егоровне сделалось нехорошо, страшно, и она отчего-то заплакала.
В вагон Катя села через полчаса. Ей хотелось скорей к себе домой, в Глуховск. Большой шумный Смоленск и Елизавета Егоровна уже не жили в ее сознании. Глуховск же был не просто городком, где она выросла и прожила все свои неполные восемнадцать лет, — он был еще дорог тем, что там жил теперь Боровиков. Сладкое, непонятное чувство поднималось в сердце при одной мысли о нем. Катя даже прижала руки к упругой груди, боясь, что сердце опять опустеет.
Поезд гремел и гремел, все ближе к Глуховску. Катя не могла уснуть, она ходила как неприкаянная по вагону, а сердце тюкало молоточком и пело.
«Это я всю пою, — размышляла она, — то есть не я сама, а кто-то другой во мне… Боровиков».
В окно Катя видела, как в ночи рождалось утро с зеленым смутным светом и далекой светлеющей зарей. Над дальними темными лесами еще лежала мгла ночи, но в полях уже сквозил жидкий живой зеленый свет, уже открылась белеющая, вьющаяся по мирной привольной долине дорога и пестрое, счастливо ночевавшее на лугу стадо коров.
Катя удивилась, что она так и не ложилась спать, и совсем не хочется.
Вот и Глуховск. Наконец-то!..
По улице полз туман, и сквозь него пятнами проступали дома, как в деревне утром. От заборов пахло парным молоком, лопухами, дымом. Звонко журчали в подойниках струи молока, пели петухи — наверно, к хорошей погоде. Катя пошла по сонному еще берегу, надеясь увидеть Боровикова, — как раз в эту пору он ходит купаться. Но его не было, а только виднелась над туманом голова старика Гмузина, который каждое утро ловил тут рыбу. Сняв ботинки, Катя вошла по колени в воду и начала умываться. Ей во всем хотелось походить на Боровикова, и она счастливо засмеялась.
— Какая ты нынче, Катюша, красивая! — заметила тетя Вера, работавшая в школе уборщицей.
— Я? Я обычная, — весело отвечала ей Катя, а в груди пело: «Да, да, и я стала… красивая!»
На кургане стоял Боровиков с полотенцем на плече и тоже смотрел на Катю.
— Здравствуйте, — сказал он, — где это вы пропадали?
Катя растерялась и долго молча смотрела на него.
— Вы красивая сегодня, — сказал Боровиков, залюбовавшись одухотворенным лицом девушки.
А Катя все молчала, перекатывая ногой камешек.
— Если желаете, мы можем в кино пойти. На восемь тридцать, — Боровиков скатал в комок полотенце и пнул его кулаком. — На «Коллегов».
— Я желаю, — почему-то шепотом и часто дыша сказала Катя.
— Ровно в восемь я буду вас ждать. Идет?
— Хорошо, — снова шепотом сказала Катя.
Боровиков о чем-то задумался, глядя вдаль.
Внизу были видны весь городок, и заливные луга, и пестрое стадо коров за рекой, и дорога, которая шла далеко и ровно, как будто на самый край света.
— Я уже у вас привык, — сказал Боровиков. — Жить можно. Ничего.
— Ничего, — сказала Катя.
— И мы еще свое скажем! — Он снова пнул кулаком в полотенце, и, казалось, забыл о Кате.
— А на почту вы приходите, — сказала Катя. — Люди всегда ждут. Иначе нельзя.
— Мы еще скажем! — проговорил в другой раз боровиков.
«Это он для Елизаветы Егоровны говорит, — сказала себе Катя. — А меня даже и не видит».
Боровиков перекинул за плечо полотенце, сорвался и побежал к реке, разрывая грудью цепкий кустарник. Затем наверх долетел сочный, сильный всплеск.
В четверть девятого вечера Катя шла ко Дворцу культуры. На ней было лучшее, шитое к выпускному вечеру белое платье, черные туфли на «шпильке», в руке она держала телеграмму Боровикову от Елизаветы Егоровны.
Катя несла ее в вытянутой руке и, бледная, взволнованная, слушала свое сердце: оно билось и пело.
И не знала — к радости или к горю…
1961 г.Запах хлеба