Валерий Залотуха - Свечка. Том 2
Отсюда и твое состояние… Ты испытывал в то утро знакомое многим кратковременное, искусственное, шаткое, но такое ощутимое чувство счастья, когда кажется, что все можешь, все доступно и все будет, все обязательно будет!
Мне вообще кажется, что в те восхитительные мгновения где-то на окраине Москвы в окружении бродячих псов под недоуменными и настороженными взглядами прохожих и ментов ты ощущал самое большое чувство счастья за все три дня и три ночи своей невольной воли, включая даже ночь, проведенную с Антониной Алексеевной Перегудовой, которую никогда не забудешь, хотя, скорее всего, я ошибаюсь, наверняка ошибаюсь, удачный исход опасного ночного приключения принимая за счастье, банальное похмелье выдавая за духовный подъем, и все равно я тебя понимаю, так понимаю, что даже немного завидую.
Хотя видок, я вам доложу, был еще тот…
Неутомимыми своими языками собаки отчистили куртку, придав дешевой болонье лоск и благородство дорогой кожи, – нет, в самом деле, куртка стала похожей на кожаную, о какой ты в тайне от всех, и в первую очередь от себя, раньше мечтал. Конечно – эта «кожа» до первого, как говорится, дождя, но все равно приятно.
Так что куртка еще ничего, а вот штаны, то есть, извиняюсь, брюки, ты изгваздал в кладбищенской глине так, что вид у них был тот еще, а твои попытки отчистить грязь водой из встречных луж, сделали их еще непригляднее.
Неожиданно забеспокоили ботинки, точнее один, правый, у которого отстала до середины ступни подошва, поэтому правую ногу приходилось поднимать выше левой и за собой подтягивать, как будто к ней привязана небольшая чугунная гирька. А что нога была мокрая и замерзшая, так об этом можно не говорить…
Но главное – не нога, не ботинок!
Главное – голова, берет, который умудрился потерять там, на кладбище.
И не то чтобы было его жалко, хотя жалко конечно, теперь такой не купишь, они попросту не продаются – такие по-настоящему шерстяные, с гордой запятой на макушке. Непривычно было находиться на улице без данного, самого лучшего, на твой взгляд, мужского головного убора, который служил тебе безотказно, защищая от всех природных явлений, включая майские грозы и январские морозы, однако дело даже не в этом, а в том, что для тебя берет был не просто головной убор, а жизненная позиция, если угодно – философия, – потеряв его, ты потерял точку опоры, благодаря которой если и не переворачивал мир, то ощущал в нем собственную устойчивость, – лишившись своего берета, ты время от времени растерянно касался рукой своей обнаженной головы, как, верно, касается ее король, внезапно лишившийся короны.
Хорошо хоть деньги не потерял, скотина и свинья, – самые последние деньги – ты пересчитал их у метро, удовлетворенно подумав: «На всё хватит», совершенно не представляя, что в себя включает это самое всё, вновь благодарно вспомнив Антонину Алексеевну Перегудову, которую никогда не забудешь.
Станция называлась «Владыкино», эк куда тебя занесло!
Добровольная свита стояла рядом, помахивая хвостами и обрубками хвостов, преданно глядя на тебя и безмолвно вопрошая: «Ну чего встал, может, дальше почапаем?»
– Нет, дальше я один, – мотнув головой, озабоченно пробормотал ты.
Они не услышали, но сразу поняли и не расстроились и не обиделись, с благодарным пониманием относясь к любому твоему решению: «Раз так, значит так». Собакам знакома, еще как знакома, сумасшедшая сладость встречи и почти неизвестна горечь расставаний, во всяком случае – ее церемониальная составляющая. Быть может, происходит это потому, что они не догадываются о конечности жизни, а если так, если жизнь бесконечна, будущие встречи не только вероятны, но и неизбежны. «Мы встретимся, мы еще обязательно встретимся и послужим тебе», – безмолвно сказали человеку друзья человека и, усевшись на грязный асфальт перед входом в метро, принялись чесаться, выискивая и выгрызая из шерсти блох – занялись тем последним собачьим делом, когда нет никаких других дел. Они не смотрели тебе вслед, когда входил в вестибюль метро, а вот ты не удержался – оглянулся, посмотрел на них в последний раз сквозь толстое стекло двери и подумал с сожалением: «А Рыжика я бы себе взял, – и уже с раздражением сам себя спросил: – Куда?!»
Было очевидно, что этот третий день твоей воли – последний: скорее всего, тебя сегодня возьмут, точнее, сам попадешься на очередной своей глупости, хотя в глубине души все еще надеялся вернуться в Бутырку сам – открыть маленькую железную дверь в стене и сказать:
– Я Золоторотов. Я вернулся. Сам.
Людей в вагоне метро было мало, но, чтобы не испачкать сиденье, ты не стал садиться, а, подойдя к двери с надписью «Не прислоняться», прислонился и, поразмышляв, раскрыл свою единственную на данный момент жизни книгу.
А помнишь, ты вспоминал (одно из любимых в твоей жизни воспоминаний), как ехал в вагоне метро еще в советское время, в глухое беспросветное царство совка, и в вагон вошел иностранец («рыжий, ражий», помнишь?) и не только своим на вас всех, кто был в вагоне метро, взглядом, своим недвусмысленным к вам отношением, но одним лишь шерстяным пальто песочного цвета и золотой серьгой в ухе, в большом промытом крепком его ухе, – не просто унизил, но – уничтожил, растоптал, запретил считать себя людьми – казалось у вас нет и не будет уже никаких шансов, но вот он наконец вышел, а в вагон протиснулся, еле успев, завалящий мужичок в заношенном драповом пальтишке булыжного цвета, в драной заячьей шапчонке с тряпичной сумчонкой с грязноватым пошлым оттиском Вероники Маврикиевны и Авдотьи Никитичны – не менее пошлых и грязноватых звезд эстрады совковой глухой поры, встал на твое, вот на это самое, место, вытащил из сумчонки такую же, как эта, толстую книжищу, раскрыл на середине и стал читать, а ты, сидя напротив, наклонился и подглядел название.
То была «Война и мир».
И все мы были спасены: и ты, и те, кто в вагоне ехал, и вся Россия, да что там – весь мир спас для тебя тогда тот человек с книгой.
Но ты стал читать не в подражание безымянному мужичку, который и сам спасался, и вас заодно спасал, просто – что еще в метро делать? И к тому же, читая, привлекал к своей жалкой персоне меньше внимания, во всяком случае, тебе так казалось.
Конечно, лучше было бы, если бы в твоих руках был не Большой атеистический словарь, а тот величайший всех времен и народов роман – для тебя, для меня и для сидящего напротив мужика, который название твоего метрочтения подсмотрел и отвел расстроенный взгляд, но, как говорится, и на том спасибо, – такие, значит, времена, как живем, то и читаем. А по мне, пусть хоть что читают, лишь бы не переставали читать, в конце концов тонущему все равно, что на спасательном круге написано: «Святитель Николай Мирликийский» или «Коммунист Николай Редькин», главное – ухватиться и держаться.
Вагон был новый, светлый, и, быстро без напряжения прочитав выбранную наугад статью «Левит» и ничего не поняв и не запомнив, ты, глядя в книгу, стал думать. Два дня всего прошло, два малюсеньких в масштабах прожитой жизни дня, а как будто целую жизнь прожил – новую, таинственную, важную. Она была еще слишком близка и еще не поддавалась не только глубокому осмыслению, но и воспоминанию, впрочем, вспоминать и не хотелось – ничего и никого, за исключением Антонины Алексеевны Перегудовой, однако на это воспоминание ты установил запрет. И, словно в отместку за запретные мысли (запретил, а вспомнил), так стало вдруг крутить живот, что на ближайшей остановке вылетел из вагона, как пробка из бутылки с шампанским. В состоянии, близком к паническому (видимо, организм все еще мстил за твою ночную неразборчивость и всеядность), разыскал сортир и, справившись с напастью, там же с удовольствием умылся, вымыл шею и уши и в который раз попытался отчистить брюки.
Аварийный ботинок ремонту не поддавался.
Выйдя из вонючего подземелья сортира на улицу, ты вновь направился к метро, но неожиданно увидел себя, замедлив шаг, остановился и все смотрел на себя, себя не узнавая…
2Умываясь перед тем в общественном сортире, ты так же долго стоял, глядя на себя, внимательно себя рассматривая и смущенно удивляясь, перед зеркалом. И не то чтобы сам себе понравился – ты никогда себе не нравился, и даже не то чтобы был собой доволен – этого тоже с тобой не случалось, но было в том зеркально отраженном человеке что-то, что заставляло всматриваться в него, радостно удивляясь, – он был новый, неизвестный, из новой, только-только начавшейся трудной и прекрасной жизни, где есть такие люди, как тот водитель автобуса, имя которого уже не вспомнишь, и такие женщины, как Антонина Алексеевна Перегудова, которую никогда не забудешь, а этот…
Этот был из жизни прежней, ушедшей навсегда, из жизни обветшавшей и умершей со всеми ее персонажами во главе с тобой.
Если бы точно не знал, что это ты, то, пожалуй, и не узнал бы себя.
Ты прошлый, прошедший, умерший смотрел на себя нынешнего, живого, сегодняшнего с черно-белой фотографии на плохо пропечатанной листовке, приклеенной к доске объявлений, и не хотел верить, что это ты.