Магда Сабо - Современная венгерская проза
Комната качается. Комната колеблется. Кушетка кружится.
Чье-то лицо. Осязаемое.
Голос Дюлы:
— Боже мой, Магдика!
Голос кружится вокруг меня: божемоймагдикабожемоймагдика.
Я собираюсь с силами:
— Мой брат. Иван. Восемь тысяч форинтов… Посадят. Посадят!
То лицо совсем близко к моему. Мы кружимся вместе. Горячее кружение, хорошее кружение.
В машине «скорой помощи» мои глаза были раскрыты, и я слышала разговор. Я помню это отчетливо. Но кого или что я видела, о чем шла речь, не знаю. Словно за стеной. Просто слышишь, что разговаривают, но и только.
Промывание желудка.
Теперь уж я отчетливо разобрала, когда один санитар сказал другому: «Ну, эта набралась. Желудок накачался спиртом!» Мне сделали укол. Я видела это, но не чувствовала.
Много позже я ощутила, что дышать мне ни к чему, ведь это требует особых усилий. Я не переводила дыхания и легко парила в воздухе. Кто-то сказал: «Это конец». Мне было все равно. Между тем я не только слышала, но и понимала смысл сказанного. Конец так конец. Трень-брень, ну и что, как сказала бы Зизи. Мне даже пришло на ум: Зизи в Канаде. Apt. означает апартамент, то есть большая квартира. И фраза: «Поправка: если тигр хорошо прыгает и констелляция благоприятна, тогда не исключено, что вы натолкнетесь на такие носки, которые не бррр!» Парение. Кружение. В кружении уже было и то лицо. Божемоймагдика! В легком кружении мое лицо осязало то лицо. Я втянула в себя воздух и, хотя и с паузами, принудила себя дышать. Мое лицо осязало то лицо. Я не смела заснуть. Ибо что тогда будет с самым важным для меня на свете: дыханием?! Если я перестану дышать, мое лицо тоже перестанет осязать то лицо.
Всю ночь я хватала ртом воздух, пока наконец под утро не почувствовала, что теперь уже дыхание налаживается само собой.
Тогда я заснула.
Проснулась я, наверное, очень поздно. Я опять видела все. Сперва белый железный остов кровати, потом окно, за окном деревья. Я долго смотрела на их ветви: дул ветер. Потом отвела взгляд в сторону.
— Дюла, — сказала я, и мне было странно слышать собственный голос. Я как будто ревела. — Боже мой, какая я, наверное, безобразная!
И тогда я снова ощутила то лицо близ своего. Я крепко прижала его к себе. Крепко-крепко прижала. Но ничего ему не нашептывала. Ни неуверенно, ни горячо. Да я и не смогла бы. Тогда я ревела по-настоящему.
Акош Кертес
Кто смел, тот и съел
Азартная игра из шести сдач[43] ПОВЕСТЬ (1978)Акош Кертес родился в Будапеште в 1932 году. Окончив среднюю школу, более десяти лет работал слесарем. Писать начал, находясь в самой гуще жизни, в рабочей среде. С 1958 года его произведения регулярно появляются в печати. В 1962 году вышел в свет первый сборник его рассказов «Будни». Примерно в это же время талантливый писатель, пополняя образование, поступает в университет. В 1965 году выходит его первый роман «Закоулок», а в 1971-м — роман «Макра», названный тогда венгерской критикой «книгой года». Его герой — могучий и органически добрый великан-рабочий, одаренный талантом и душевной чистотой, трагически окончивший свою жизнь на тяжком для всей страны перепутье пятьдесят шестого года, — останется в венгерской литературе одним из лучших портретов «несущей» силы общества.
Кертес пишет немного, каждое его произведение выношено, выписано с огромной сосредоточенностью. Неслучайно почти каждое из них обращает на себя внимание критики, привлекает читателя. Тепло были встречены его повесть «Именины» (1972), рассказ «Кашперек» (1973). Очевидный успех достался и на долю публикуемой сейчас на русском языке повести «Кто смел, тот и съел» (1978).
Главный герой четко определился в творчестве Кертеса с первых же его шагов в литературе. Писателя глубоко волнует человек «обычной» рабочей судьбы; под ровной и даже тусклой на посторонний взгляд поверхностью будней он умеет увидеть и убедительно показать сложнейший душевный мир людей, которые сами-то о себе думают меньше всего, но поступки их диктуются высоким нравственным мерилом. Кертес часто обнаруживает своих героев в ситуациях юмористических или трагикомических — но, выписав скрупулезно, детально весь комизм положения, он с редкой душевной проницательностью создает затем такую выразительную и значительную по глубине своей картину душевной жизни человека, что смешное почти неприметно отходит на второй план, выглядит маленькой, едва ли достойной внимания бытовой частностью, зато истинно человеческое проступает на ней с полной и непреложной очевидностью.
На русском языке выходили отдельные рассказы Кертеса в журналах и антологических сборниках.
Сдача первая,
или Два благородных мужа
— Неужели у вас хватит духу прибить ТАКОГО МАЛЯВКУ?
Слово вылетело, когда кулак Хайдика поднялся, — и теперь уже никак нельзя было его опустить.
Янош Хайдик весил больше девяноста кило и ростом был сто восемьдесят шесть сантиметров, а опередивший его со своим вопросом ханурик — чуть длинней полутора метров, и, что имеет к делу прямое отношение, Хайдик в тот день, в ту ничем не замечательную среду в начале лета, не поехал в свой вечерний рейс (хотя день был его, но какая-то там осечка вышла на автокомбинате) и около полдесятого, точнее, в двадцать один двадцать пять, заявился неожиданно домой, и, найдя дверь, как обычно, закрытой, а ключ (тоже как обычно) на вбитом в притолоку гвоздике, ничего не подозревая, открыл, вошел в переднюю, оттуда в комнату, где только ночник под оранжевым абажуром горел у изголовья, в чем опять-таки не было ничего удивительного: по средам к девяти двадцати пяти вечерняя программа кончалась и жена, выключив телевизор, ложилась еще немного почитать перед сном; но на сей раз с ней рядом лежал какой-то совершенно посторонний тип, и это было уже настолько неправдоподобно, настолько уводило от реальности, как в кино, а субъект вдобавок приподнялся на локте и осведомился, уставясь на вошедшего: «Это кто?» — натуральным, будничным почти голосом, и жена так же безразлично, будто между прочим, ответила: «Муж». Хайдик взревел или, лучше сказать, вытолкнул нечто сипло-нечленораздельное из глотки и двинулся к постели.
Все в жизни решает случай, мы же каждый раз склонны отыскивать закономерности, причины-следствия, и не оттого только, что такое уж умствующее создание человек, не может не объяснять необъяснимое, решать неразрешимое, а просто от неистребимой уверенности: все имеет свои резоны, — стоит их распутать, и вот она, суть вещей, а то и нить судьбы, у нас в руках. Хайдик представлял, однако, исключение, Хайдик был фаталист, а значит, покорно и не противясь (разве лишь поворчав себе под нос — себе-то под нос можно поворчать, хотя большого проку в том нет) принимал, что В КНИГЕ СУДЕБ НАПИСАНО; принимал как данность, которую не изменишь, то есть, с одной стороны, признавая логическую связь событий, но, с другой, не веря, будто можно на них повлиять.
И наверняка именно поэтому, когда кулак поднялся, чтоб ударить, в глубине его возмущенной души сквозь бурю ярости послышался и тихий циничный смешок (его собственный) и чей-то голос (тоже его) будто произнес: «Ну да, конечно», или «Ну вот», что на лапидарном языке водителя Яноша Хайдика означало выведенное нами выше, то есть, все это неслучайно, и кулак, увесистый и твердый, как пушечное ядро, завис над головой того ханурика (так как он, голый, щуплый, дрожащий, спросил, посинев и стуча зубами от страха, прикрывая думкой срам, неужто у него хватит духу прибить такого малявку), — и тот же голос повторил с издевкой: вот тебе, с тобой и не могло быть ничего другого; после двух лет безмятежно счастливого супружества ханурик обязательно должен был появиться в жениной постели, причем точь-в-точь такой: мозгляк и жалкий недомерок, на нем даже сердца не сорвешь, и теперь неизбежно придется стать общим посмешищем, хоть ты тут что хочешь. И кулак не опустился, поскольку Хайдик знал: ударь — мокрое место останется, и вдобавок боялся, не уголовной ответственности (о ней он не думал), а позора, как это он, здоровый как бык, прибил такого замухрышку, крысенка паршивого, даром что малявка этот (который, как позже выяснилось, звался Бела Вукович) уже выскочил из постели, из-под бока у жены, все выставляя перед собой подушку. Хайдик просто не мог теперь ударить, потому что пожалел, сам словно ощутив всю его беспомощную тщедушность, всю болезненность своего костоломного удара, — не мог причинить другому боль, ибо не затем же создает господь-бог (или, скорее, природа, бога ведь нет) таких вот бегемотов, такие слоновьи туши, чтобы меньших обижать, наоборот, их надо защищать, а себя, свою грубую силищу обуздывать. И вполне естественным, то есть долженствующим быть по логике вещей, счел Хайдик, что поток его негодования, встретив преграду, которую он сам с редкостным самообладанием воздвиг перед ним, изменил свое направление и понес его в обход кровати, дабы схватить за руку жену и, вытащив, отдубасить честь по чести и по заслугам (и чтобы совсем уж дураком не выглядеть, — не перед другими, так перед собой); но поскольку Йолан крепкая, ладная баба была, ему под стать, грудастая и задастая (из тех, кого мужики после безуспешных подходцев с неутоленной завистью величают «кобылой») и, на его счастье, не оборонялась, оказавшись (тоже на его счастье) не голой, как подсказывало Хайдику оскорбленно бушующее воображение, а в рубашке, трогательно обрисовывавшей изгиб спины, и с распущенными волосами, которые густым каштановым шатром затеняли лицо, вдобавок заслоненное рукой, кулак его только глухо стукнулся между лопаток, и ни увечья, ни перелома не произошло; Йолан тоже ведь не пальцем делали, она в лучшие годы копье метала (сам же Хайдик гири подымал, серьезные надежды подавая в этом виде спорта, пока не бросил выступать из-за плоскостопия), — тело словно литое, никакого удовлетворения от такого удара, по щекам бы надавать, да руки ее мешают и волосы, и ярость Хайдика иссякла; униженный и уничтоженный, плюхнулся он в беспросветной тоске на край кровати, и на минуту наступила тишина.