Айрис Мердок - Монахини и солдаты
Он спрашивал себя, не меняется ли он на самом деле, может, сходит с ума. Не так ли начинается безумие? Он чувствовал исключительное спокойствие, но и невероятное напряжение, будто пространство изгибалось и он сгибался вместе с ним. Все как бы исчезло, включая его собственную личность. Он был крохотной пылинкой жизни, частицей, и в то же время окружающим пространством, кажущимся бесконечным. Он был атом, электрон, протон, точка в пустом космосе. Он был прозрачен. И эта прозрачность делала его невидимым. Он был пуст, чист, он был ничто. И вместе с тем — чистая энергия, чистая сила, чистое бытие. Ощущение само по себе не мучительное, хотя страшная боль тоже присутствовала, где-то рядом, наполовину скрытая, иногда как черная дыра, иногда как что-то вроде плотной массы неразрушимого вещества. Порою чувство пустоты бывало почти приятным. Но всегда ужасным. Это состояние полнейшей свободы, это как быть ангелом, подумал он однажды. Со временем он перестал ходить даже в пабы. Ел очень мало. Тихо сидел на скамейке где-нибудь в Риджентс-парке, Гайд-парке или в Кенсингтон-Гарденз, отрешенный от всего. Если рядом кто-то садился, он спокойно вставал и, не касаясь земли, переходил на другую скамью.
Формой его переживания, думал он, было его решение уйти от Дейзи. Это, в конце концов, как в «Волшебной флейте», разве что с какого-то места все пошло не так, и музыка заиграла по-другому, а Папагено и Папагена в результате не будут спасены, они потеряли друг друга во мраке их испытания, и никакой бог никогда не воссоединит их ни в каком раю. Но он знал и то, что его переживание больше чем форма, что это абсолют, некий предел, некая истина, не то чтобы Бог, но сам космос, спокойный, ужасный, окончательный. Это было и видением смерти. Он дышал, изумляясь тому, что дышит, будто только что осознав, что всю жизнь подсчитывал свои вздохи. Он был ошеломлен происходящим, страшился того себя, каким стал сейчас, но и хотел, чтобы это длилось. Он не видел способа вернуться к обычной жизни и знал, что возвращение будет мукой. Он не сразу пришел к своему ужасному решению, вернее, оно пришло само собой, но тогда он уже не жил в обычном мире времени и пространства, где намерения доводятся до конца и ситуации меняются бесповоротно и возвращаются к прежнему состоянию; и только так он смог принять решение.
Однажды около полудня он вошел в телефонную будку у станции «Бейкер-стрит» и позвонил в прежнюю квартиру. Никто не ответил. Он стоял, держа телефонную трубку в руке, и сердце металось в груди, как хорек в клетке. Он вышел из будки и поймал такси. Возле дома попросил водителя подождать и поднялся в квартиру за вещами. Потом поехал в мастерскую и отнес вещи наверх. С удивлением он оглядывал помещение над гаражом, неизменное в своем покое и тишине среди окружающего шума, не помнящее ничего. Его мирный хаос был таким же, как в тот раз, когда Тим стоял здесь, разговаривая с Графом. Никто не входил сюда с тех пор, ничего здесь не происходило. Вечером он вернулся в квартиру на Финчли-роуд, и на следующий день вышел, как обычно, и бродил, садился на скамьи, бродил и садился. Но он знал, что вызвал ужасную лавину событий. Белое безвременье подходило к концу.
На другой день он не торопился выходить на улицу. Побрился и сложил оставшиеся вещи в пластиковый мешок. Он сидел на кровати, ожидая, когда проснется Дейзи, и теперь он почувствовал боль, черную раздирающую боль, которая постоянно была с ним и вот улучила момент. Он сидел с закрытыми глазами и согнувшись над болью, пока не услышал кашель Дейзи, бредущей в ванную, потом наконец ее возню в кухне; тогда он взял мешок и вышел из квартиры.
Гертруда и правда не имела к этому никакого отношения. Не могла иметь. В белом холодном огне, в котором он жил, не было места для чего-то, подобного Гертруде. Как будто мысли, и чувства, и суждения, исчезая в далеком прошлом, собирались и становились совершенными в той пустоте. Материя решения была соткана из старых-старых вещей, древних вещей, не знавших Гертруды. Вся его жизнь собиралась, пересобиралась в том, что с ужасной неизбежностью происходило сейчас. И, что невероятно, Дейзи поняла это сразу, как только увидела его лицо. Это было как выбор партнеров по танцу. Она все поняла. Она была совершенством.
Однако не это ли совершенство стало его последним испытанием? Как мог он уйти от такой женщины? Не было ли то, что произошло, неким очищением, или осуществлением, или искуплением их любви, подобно… браку? Как мог он уйти, да еще навсегда, от той, с кем он разделил, после столь долгого паломничества, это последнее, предельно истинное переживание? Он любил Дейзи больше, чем когда-либо прежде. Во мраке той последней непредставимой боли его и ее совершенство встретились, чтобы договориться о расставании.
Он почувствовал, что необходимо выйти на воздух, и поехал на такси к Марбл-Арч.[126] Такси высадило его возле «Уголка ораторов», и он пошел под деревьями дальше в парк; и что-то, быстро скачущее у него в груди, возможно сердце, стало постепенно успокаиваться. Белый свет как будто вновь был с ним, но сейчас он изменился. Он стал жемчужным, сизоватым, неярким, тихим. Тим обнаружил, что может видеть сквозь него. Может видеть деревья, огромные недвижные платаны с их ласковыми шелушащимися стволами и мощными, свисающими до земли, качающимися ветвями и пушистой листвой. Он шагал по траве, сухой, теплой и бледно-золотой, упруго шуршавшей под ногами. В отдалении виднелись очертания озера Серпантин и моста через него. Внезапно колени у него подогнулись, и он ничком повалился на землю. Что-то, как судорога оргазма, как трепет птицы, охватило его тело, потом отпустило, оставив лежать неподвижно. Теплая волна обрушилась на него и катилась, катилась по нему. Волна совершенного бездумного счастья, заставившего его, уткнувшегося лицом в сухую траву, стонать от радости.
На пятое утро задул мистраль. Тем не менее они не отказались от решения отправиться в деревню. Гертруда с Графом сидели в кафе, пока Анна ходила по лавкам. Заодно хотела найти человека, чтобы заменить треснувшее стекло в кабинете. Потом они поехали оставить записку электрику, который в это время года обычно занимался ремонтом насоса, качавшего воду из колодца. После этого возникла идея перекусить где-нибудь по дороге домой.
На terrasse[127] никого не было, двери кафе закрыты. Гертруда и Граф сидели внутри и пили коньяк. Хозяин, всегда радушно встречавший их, был не в настроении. В зале холодно. Каждый новый посетитель должен был, входя, крепко удерживать дверь, чтобы она не грохнула о наружную стену. Но было невозможно закрыть ее без грохота. Хозяин сердито орал на входящих. Пол был усеян обрывками газет и листьями. Гертруда с Графом сидели, согнувшись над своим коньяком, и жалели, что не надели пальто. Появилась Анна. Стекольщика найти не удалось. Заодно она вспомнила, что забыла купить масло. Гертруда сказала, что это неважно, а Граф — что купит его, когда они пойдут обратно к машине. Они решили, что не поедут к электрику и не будут останавливаться ради ланча, а отправятся прямо домой. Когда садились в «ровер», одна дверца машины захлопнулась с такой силой, что повредились петли, и вновь открыть ее стоило невероятных усилий. Они решили, пусть она остается закрытой. Однако, когда они подъехали к дому, Граф забылся и открыл ее, так что они еще дольше возились, чтобы закрыть ее, чем в первый раз. Масло они так и не купили. Гертруда сказала, что мистраль будет дуть три дня, а потом утихнет.
Они обошли дом, закрывая ставни, что не позаботились сделать перед отъездом. Потом немного посидели в гостиной за коньяком и разговором о том, как это все захватывающе. Потом перекусили фруктами и сыром. Анна и хлеб забыла купить, но оставшийся со вчерашнего дня был не так плох. Анна почти ничего не ела и вынуждена была признаться, что неважно себя чувствует. Похоже, начинается мигрень. Она поднялась наверх, а Гертруда принялась долго и раздраженно искать что-нибудь почитать. «Разговорный урду», за который она думала приняться еще раз, остался нераскрытым. Гай забил дом классикой, и Анна с Гертрудой могли, перебрасываясь шутками, вернуться к не дочитанным в Камбрии «Эдинбургской темнице» и «Разуму и чувству». Но Гертруда чувствовала, что не может читать Джейн Остен в доме, сотрясаемом ветром. Она отыскала детектив Фримена Уиллса Крофтса,[128] забытый здесь Стэнли, и тоже поднялась наверх. Граф привез с собой Пруста, в чем не было нужды, поскольку в кабинете Гая уже стояли все прустовские тома, причем и на французском, и на английском. Но теперь Граф охладел к Свану. У него не было желания читать о муках ревности. Он пошарил в собрании Гая, ища что-нибудь, касающееся Польши, но не обнаружил. Книжное собрание Гая в этом доме (и, разумеется, в лондонском тоже) ведать не ведало о Польше. Граф был слегка раздосадован. Он вовсе не считал в отличие от некоторых своих соотечественников, что, по сути, в каждом человеке течет большая или меньшая толика польской крови. Однако был убежден, что каждый просвещенный человек обязан интересоваться Польшей. Он решил, что может пойти прогуляться, вышел из дому и несколько минут постоял на ветру, потом возвратился с таким ощущением, будто с него содрали скальп. Он сел на постель, мучимый мыслями о Гертруде. Анна была совершенно права, предположив, что Граф собирался ждать до Рождества, а там сделать предложение Гертруде. Но теперь у него появились сомнения. Вчера Гертруда получила письмо от Манфреда. (Невидимый почтальон оставлял корреспонденцию в ящике на гараже.) Граф узнал витиеватый почерк Манфреда, увидев итальянский адрес на конверте, когда Гертруда несла письмо к себе наверх. Он чувствовал, что не может слишком надолго откладывать решение своей судьбы.