Алла Калинина - Как ты ко мне добра…
После защиты диссертации делать в ординаторской по вечерам стало совсем нечего, но и отказаться от своей свободы Елисеев уже не мог, все равно сидел. Иногда звонил по телефону своему сыну Юрке. Они давно уже не виделись. И похоже было, что видеться им теперь уже было незачем. Юра отвечал на вопросы Елисеева угрюмо, односложно. Голос у него стал взрослый и совсем чужой. Но Елисеев делал вид, что не замечает этого, потому что, если бы он заметил, хрупкие их отношения могли бы прерваться вовсе, и тогда он почувствовал бы себя виноватым в том, в чем на самом деле вовсе не был виноват, и объяснить это Юрке было бы уже невозможно, он дал бы сыну основание не только дуться на него, как дулся он сейчас неведомо почему, но и возненавидеть его за какое-нибудь случайное резкое слово. И он терпел, веселым голосом болтал глупости, потом осторожно опускал трубку на рычаг.
В ординаторскую изредка заходили коллеги, улыбались, кто с удивлением, а кто и с подозрением и непонятной игривостью. И вдруг стала все чаще заглядывать к нему и засиживаться в ординаторской еще одна женщина, Римма Григорьевна Зайцева. Это было уже совсем неожиданно и странно и в то же время совершенно очевидно: она искала именно его, Елисеева, и даже не пыталась этого скрывать.
Римма Григорьевна была красавица, первая женщина в отделении, а может быть, и во всем институте, балованная, богатая, генеральская дочь и жена генерала. Была она, правда, уже не первой молодости, лет тридцати восьми, а злые языки прибавляли и больше, но она была еще хороша, одевалась броско, по последней моде, на пальцах у нее и в ушах всегда сверкало что-нибудь такое, что другие женщины, встречая ее в коридоре, выворачивали шеи и начинали спотыкаться. Но Елисееву-то все это было безразлично, Римма Григорьевна ему не нравилась. К тому же была она близка к начальству, из кабинета завотделением не вылезала и могла влиять на многие события, и это тоже было ему не по нутру. Он понимал, что она ошиблась, приняв его за ловца, ищущего приключений, а кто он был на самом деле? Скорее всего — праздный гуляка. Но в этом не хотелось ему признаваться, и бегать от нее было смешно, и вот он сидел рядом с нею на диване и вел скользкие, рискованные, глупые разговоры, вдыхал запах каких-то невероятно горьких и терпких духов и искоса посматривал на нее. Она была тонкая, худая той изысканной модной худобой, ради которой девчонки теперь замаривали себя голодом, лицо у нее было удлиненное, и голубые глаза не такие бледные, прозрачные, как у Лизы, а яркие, выпуклые, полуприкрытые тяжелыми веками с длинными, густо намазанными ресницами. Цвет волос у нее изменчив. Елисеев помнил ее и яркой блондинкой, и русой, и даже шатенкой с медно-красным отливом, но сейчас она вдруг стала золотистой, темно-медовой, и это действительно было красиво, и даже временами казалось Елисееву, что вот этот цвет и есть ее, натуральный. Но какое все это имело значение, он не был расположен к флирту, он его только терпел, стараясь не подавать Римме никаких надежд, а на самом деле распалял ее все больше и больше.
Сестры по-прежнему влетали в ординаторскую, но, покружившись, исчезали с деловым видом. Нина бледнела, смотрела на Римму с ненавистью, но Римма пересиживала всех, а потом со вздохом придвигалась к Елисееву и говорила насмешливо:
— Ну, королевич Елисей, вот мы и остались наконец одни. Вы ведь, кажется, хотели мне что-то сказать?
— Что же я могу сказать тебе, Риммочка? — в тон ей отвечал Елисеев. — То, что ты самая красивая женщина института, ты знаешь и без меня, а что я равнодушен к красоте, наверное, уже догадалась…
— Нет, Женечка, ты к красоте не равнодушен, неправда. И остался ты только из-за меня.
— Не понимаю, чего ты, собственно, от меня ждешь? Я человек маленький и для тебя совершенно не эффектный, стоило ли на меня менять самого Николая Николаевича?
— Женя, это сплетни! Я ведь понимаю, что ты нарочно меня дразнишь.
— А я понимаю, что ты шутишь…
Он лениво поднимался и начинал собирать портфель, идти домой не хотелось, но надо было.
— В конце концов это грубо! Ведешь себя как мужлан какой-нибудь…
— А я и есть мужлан, ты меня, видно, с кем-то спутала.
Каждый раз он надеялся, что Римма больше не придет и этот глупый роман завянет, не начавшись, ведь вся эта болтовня, в сущности, ничего не стоила, здесь так было принято, все говорили все, что взбредет в голову, это были издержки хирургической профессии. Слишком просто решались здесь вопросы жизни и смерти, слишком легко совлекались с людей всяческие покровы — и искусственные, и естественные; рядом с их кровавым ремеслом жизнь казалась такой простой, что придавать такое уж большое значение словам не стоило. Но проходило несколько дней, и Римма являлась снова, еще элегантней, еще ослепительней. «Чистюля чертов, — говорил себе Елисеев, — а почему бы тебе действительно не завести с ней что-нибудь эдакое? Вот же сама напрашивается. Красивая женщина, не так уж много тебе всего этого досталось в жизни…» Но он не мог, она не нравилась ему, и что-то унизительное усматривал он во всей этой странной ситуации, и не хотелось поганить место, где он работал и был счастлив. О Лизе он думал меньше всего, где-то в глубине души теплилось у него ревнивое чувство, что в грехах он ей задолжал, первый брак его был бессмысленным и жалким, в сущности он не знал любви, да и есть ли она вообще на свете, эта любовь? Лиза? Да, он любил ее, конечно, но это было что-то спокойное и ясное, лишенное волнения и греховности, что-то слишком житейское, чтобы претендовать на такое высокое звание. Иногда по ночам он пытался представить себе на месте Лизы Римму, но ничего, кроме легкого любопытства, больше похожего на гадливость, он не испытывал. Нет, Римма ему не подходила, да и старовата она была, даже старше Лизы. И все-таки именно с ней это однажды случилось.
Он дежурил. Вечер был душный, влажный, собиралась гроза. Больные нервничали, сестры сбивались с ног. Без четверти семь у его больного Сударикова, двадцати девяти лет, была остановка сердца. К счастью, это случилось еще в реанимации, анестезиолог, толковый, крепкий парень, был рядом и сердце запустил быстро, но, узнав об этом, Елисеев все равно так мчался по коридору, что потом долго не мог отдышаться. Вдвоем с тем парнем еще часа полтора работали они над Судариковым, а когда Елисеев вернулся в ординаторскую, Римма была уже там, стояла в сумерках у открытого окна, за которым над крышами клубились лиловые мягкие тучи.
— Не зажигай свет, — сказала она, — смотри, какая красота! Сейчас хлынет.
И пока он стоял в нерешительности, она скинула туфли, неслышно скользнула к двери, повернула ключ и вдруг повисла на нем.
— Ну все, ну все, ну все, — твердила она, — больше не могу…
«Уж лучше бы с Нинкой», — тоскливо подумал Елисеев, прижимая к себе обмякшую Римму. В это время за окном сверкнуло, тяжело прокатил гром, в комнату донесся острый запах пыли и теплого ветра, рама с грохотом захлопнулась, и тотчас по ней забарабанило. И они с Риммой остались в замкнутой душной темноте.
В жизни всякого мужчины бывают такие ситуации, когда он не волен в себе. Так случилось в тот вечер и с Елисеевым, у него не было выбора, он понимал, что сам был виноват, затянув и запутав всю эту историю, но теперь уже не о чем было говорить, они все равно уже переступили все границы, дальше он был бы только смешон, а на это он пойти не мог никак. Совесть не особенно мучила его, ведь он не стремился к этому роману.
Скоро он узнал, что роскошные женщины довольно скучные существа, уж слишком они озабочены поддержанием своего статуса, а Римма была еще и ревнива, и завистлива к успеху. Ее постоянно надо было утешать, что первенство остается за нею. Это было глупое и пустое занятие. Но было в этой связи еще и множество других неприятных ему аспектов. Римма кипела энергией, то таскала его по чужим квартирам, то везла обедать в дорогие заведения, а он не любил спиртного. Но при ней он должен был пить. Бюджет Елисеева трещал по всем швам, и Римма легко и беззаботно приходила ему на помощь, слишком легко и беззаботно, чтобы он поверил, что в этом не было никакой задней мысли. Все это было унизительно.
После первого угара, когда чувство новизны остыло и притупилось, Елисеев понял, что ни душе его, ни телу неожиданная любовная история не принесла ничего. Это произошло очень скоро, слишком скоро. Уже на третьем или четвертом свидании он уныло размышлял о ней: да, в любви она неутомима и изобретательна, но где же, черт возьми, страсть, которой она, казалось, так пылала? Ведь это же все надумано, вымучено! Любовь для нее была просто времяпрепровождением или, еще вернее, способом убийства времени. Наверное, ей казалось, что настоящая женщина жить должна именно так, она так и жила. Она хотела чувствовать и делала вид, что чувствует, а за всем этим стояла скука, насилие над собой, натужное желание идти в ногу с веком. Она казалась прежде такой волевой, а вот ведь — жила чужим умом, святой верой в чьи-то чужие образцы.