Магда Сабо - Избранное. Фреска. Лань. Улица Каталин. Романы.
Я не говорила себе этого, даже не думала — лишь стояла, глядя в сторону города, вспоминала бордовое платье Ангелы: как оно мелькнуло перед нами в улочке за театром и как ты замедлил шаги, а я тогда бросилась в сторону, обогнула театр, вскочила в автобус дома отдыха и, прежде чем ты успел меня догнать, уже ехала в Медер. Партсекретарь сказал, что я хорошая общественница; за ужином я сидела среди студентов театральной студии и статистов, мы до полуночи пели, устраивали лотерею; потом все легли, я — в комнате с девушками. Из знакомых актеров там была лишь Хелла, она и дала мне свою ночную рубашку. Я никак не могла заснуть, встала, вышла в сад. Тоска нахлынула на меня, как волна, я захлебывалась, билась в ней — а потом увидела на шоссе свет фар: сюда ехала машина. Она приближалась и наконец остановилась у пляжа; ты вылез, попытался войти в ворота, потом зашел сзади и, отодвигая засов, увидел меня, прислонившуюся к стене в длинной кружевной рубашке Хеллы. «Поедешь прямо так?» — спросил ты, и я пошла в спальню, надела платье; в такси, почувствовав близость твоего тела, я сразу заснула.
Я знаю, что больше тебя не увижу; я знала это и позавчера — и, стоя у лодочного сарая и обливаясь слезами, смеялась над собой и говорила себе, что я нисколько не умнее, чем Гизика или Юли, но если б вдруг я услышала твои шаги, то восприняла бы это как нечто естественное. Время от времени слышался паровозный свисток; на кирпичном заводе, у подножия горы, шла ночная смена — там клубился дым, подсвеченный снизу красным. Я постучалась к коменданту, он дал мне одеяло и поставил раскладушку в столовой. На завтрак было молоко, масло и яблочное варенье.
Сейчас я уйду от тебя. Если бы не болела нога, я бы пошла пешком — но так я не смогу подняться в гору. Сегодня я буду одна — и даже стирать не смогу: Юли вызвала носильщика и отправила корыто багажом по новому адресу. Гизика сказала, что ты только спишь и я увижу тебя когда-нибудь. Я кивала и думала, что сегодня пойду к тебе; Ангела этот день проведет в постели, и Эльзе некогда будет прийти сюда, чтобы посадить над тобой цветы. Я думала о том, что надо бы разрыть твою могилу, чтобы, придя сюда, они нашли бы ее пустой, как могилу Иисуса Христа; я унесла бы тебя с собой, на гору, и смотрела бы на тебя, пока тлен не поглотит последнюю частицу твоего тела. Ночью, у Гизики, рассвет тоже наступал медленно: небо было пасмурным, солнце показалось позже.
В прошлом году, когда мы были в Медере с тобой, ты всегда бежал к берегу первым; я еще стояла на мостках, морщилась, пробовала воду ногой — ты уже давным-давно плыл, а я топталась на берегу, мазала плечи кремом. Ты уплывал к острову — и тогда меня вдруг охватывало беспокойство, я нервничала, оставшись одна; ты был еще виден, но все удалялся, и казалось, даже остров, куда ты плыл, отодвигался дальше и дальше. Я начинала кричать, чтобы ты подождал меня, что я уже иду, и прыгала в воду; когда вода выталкивала меня на поверхность, ты уже снова был рядом, отдуваясь, хлопая по воде руками, с мокрыми волосами — и я крепко цеплялась за твои плечи.
Я выйду через боковые ворота, там же, где вошла. Если бы существовал тот свет, ты бы явился мне где-нибудь: У лодочного сарая, у Гизики или в кухне. «Берталан Секей».[60] В бронзовых завитках бороды еще поблескивают капли дождя. «Hier ruhet Adam Clark».[61] Вьюнок с памятника смыло дождем. Я уже вижу часы на башне профсоюзной больницы: без четверти четыре. Отсюда, из ворот, тебя уже не видно. Торговец цветами полдничает — ест хлеб с зеленым перцем. Ворота открыты, как я их оставила; мальчишка едет по улице на самокате, сигналит звонком.
Я приду еще к тебе.
УЛИЦА КАТАЛИН[62]
Старение протекает совсем по-иному, чем это изображают писатели; и подавно не похоже оно на то, как трактуется медицинской наукой.
Людей, живших на улице Каталин, ни литература, ни врачи не подготовили к той необычной резкости, с какой наступающая старость озарит пред ними темный, еле различимый коридор, которым шли они первые десятилетия своей жизни; не помогли им навести порядок в собственных воспоминаниях и страхах, изменить свои суждения и привычную шкалу ценностей. Они приняли к сведению, что придется считаться с определенными биологическими изменениями, когда тело их начнет свертывать свою деятельность и будет выполнять эту работу столь же тщательно, как с момента зачатия готовило их к предстоящим обязанностям: примирились они и с тем, что изменится их внешность, ослабнут органы чувств, вместе с нестойкими внешними формами другими станут их вкусы, и, пожалуй, привычки и требованья; сами они сделаются либо прожорливей, либо вовсе потеряют аппетит: ими овладеет боязнь, возможно, даже мнительность: то, что в молодости казалось им раз навсегда заведенным и само собой разумеющимся, как жизнь — факт сна и пищеварения, — теперь тоже может оказаться под сомнением. Никто не сказал им, что утрата молодости страшна не тем, что с нею уходит, а тем, что приходит взамен. Не мудрость, не безмятежность, не трезвость и не покой. Осознание разрушенного Целого.
Они вдруг заметили, что старение вспороло их прошлое, которое в юношеские и относительно молодые годы казалось таким круглым и цельным: целое распалось на части, в нем было все то, что случилось с ними до сегодняшнего дня, хотя и в ином виде. Пространство распалось на места происшествий, время на даты, события на отдельные эпизоды, и жители улицы Каталин поняли наконец что из всего, что составляло их жизнь, лишь одно-два места, несколько дат да два-три эпизода действительно что-то значили, а все остальное служило лишь прокладкой для хрупкого бытия, подобно тому как в сундук, приготовленный для дальней дороги, кладут стружку, чтобы смягчать удары, которые могли бы повредить содержимому,
Теперь они уже знали, что между живыми и мертвыми разница лишь количественная и не столь уж значительная; знали и то, что каждому человеку дано встретить в жизни лишь одно существо, чье имя может сорваться с его уст в предсмертное мгновение.
МЕСТА СОБЫТИЙ
К этой квартире никто из них не мог привыкнуть, ни один не смог ее полюбить, ее только принимали к сведению, как и многое другое.
Квартира служила тем укрытием, где они могли спрятаться от дождя и от полуденного зноя, чем-то вроде пещеры, только немного удобнее. Вечно слегка запущена, хоть госпожа Элекеш и вкладывала всю душу, стараясь содержать ее в чистоте, но из-за врожденной неряшливости ей лишь на несколько минут удавалось обеспечить видимость порядка: тут же, словно по манию какой-то таинственной силы, от этой внешней красоты и гармонии не оставалось и следа. Гостю попадался как раз тот стакан, который она не домыла или просто не вымыла. Мужчины спрашивали пепельницу, и в ней оказывалось полно жженых спичек вперемешку с окурками: хозяйка забыла их вытряхнуть. С седьмого этажа их сравнительно нового дома возле самого Дуная они могли смотреть через реку на противоположный берег; из окон новой квартиры был виден их старый дом на улице Каталин; дом этот, как и другие здания по соседству, долго перестраивали, фасад его много месяцев закрывали строительные леса, и казалось, будто знакомый с детства человек со злости или в шутку надел на лицо маску и забыл ее снять, хотя карнавал давно уже окончился. Балинт, Ирэн или госпожа Элекеш частенько задерживались на балконе и глядели через Дунай, даже когда весь противоположный берег вместе с их улицей уже был застроен, а если в комнату входил старый Элекеш или Кинга, тотчас отворачивались, сделав вид, словно на балконе у них было какое-то дело.
Всем было плохо в этой квартире, — не только из-за высокого этажа, из-за тесных комнат и отсутствия сада, но и каждому по своей особой причине, однако больше других страдал Элекеш. Все, кроме Кинги, были очень к нему внимательны, словно в старости решили послушаться советов, с которыми он когда-то обращался к своим ученикам, наставляя их любить добро и красоту, и этой утомительной доброжелательностью торопили его дни. Проявив беспримерную силу воли, Элекеш научился обеспечивать себя сам, развлекал себя слайдами, подрядился даже в какой-то кооперации клеить коробочки и пакеты, печатал на машинке, пописывал крохотные статейки на педагогические темы; Ирэн время от времени сообщала ему, что послала его статью в «Общественное воспитание» и там ее напечатали. Элекеш, хоть и не произносил этого вслух, — про себя знал, что его сочинениям не хватает ни свежести, ни злободневности, что их не поместят, не могут поместить, и предполагаемый скромный гонорар, который ему якобы присылали, выкраивался скорее всего из тех денег, которые предназначались на хозяйственные расходы, их давали ему в руки потрогать, а затем клали на место.