Сергей Самсонов - Железная кость
И Угланов почуял удар, мягкой легкой детской тяжестью в грудь: возвратился, влепился подброшенный Ленька — и мужик этот вот точно так же подбрасывал и за попу подсаживал девочку на надежную нижнюю ветку, чтоб она дотянулась до медовых светящихся яблок под солнцем.
— Ну а потом они заставили Дианку рисовать, ну и она нарисовала — Мурлехрюнделя. Психологичка эта посмотрела и там такие признаки в зверюшке обнаружила, что однозначно вот ребенок подвергался… Пускай сама врачу покажется сначала! И на детекторе вопросы эти все — да ну меня на полиграфе просто колотило. Мы заплатили официально двести тысяч через кассу, а полиграф нам этот: вы дайте мне вот лично еще триста, чтоб на какой-то вас другой аппаратуре, без погрешностей.
— Ну так и дал бы.
— Дал! Но только нам сказали: поздно. Жене в глаза наш следователь: поздно!..
— Сказал: раз мы уже вот это дело возбудили, то вот такие педофильские дела у нас уже закрыты быть не могут. Что если им теперь признать, что облажались, тогда их всех в прокуратуре снизят сверху донизу. Что ты уже по всем телеканалам педофил, так что ищи для дочки нового отца, а этот твой, он сядет по-любому и назад человеком уже не вернется.
Угланов засадил без жалости в захрюкавшую гору, бил — чтобы почувствовать свою отдельность от него, себя — другим, единственным, стальным, бил — чтоб не чувствовать рванувшийся меж ребер и пробирающий обоих их сквозняк, ток одинаковой, одной и той же боли, уничтожения, немощи, потери… и закричал в закрывшие лицо, словно пробоину в обшивке, эти пухлые трясущиеся руки:
— Предлагали тебе порешать? Говорили жене, собирала чтоб деньги? Ты кто вообще такой?! Работал кем, работал?!
— Я… архитектор… был, — закашлялся тот пылью над руинами жизнестроительного плана: затевалось на годы, как будут строиться дома, распределяться действующие силы и нагрузки по незыблемым фермам и радугам арок, но пришли взрывники с капитанскими звездами и лиловой заразой гербовых штампов — и как же это было на него, на все его, Угланова, похоже — скелеты прожитых конвертерных цехов и железное эхо рекордов по выплавкам небывало живучих могутовских марок.
— Архитектором где? Что решал ты такое? Что и где ты построил?
— Да какое значение теперь?.. — В самом деле: зачем? все одно уж теперь зажевало и тащит. И с какой-то детской гордостью и мольбой: «я хороший!»: — Ну, я много успел. «Дельфос-Плаза», «Грюнвальд», это наши проекты, на Заречном, на Сретенке…
— Как вас зовут?.. Вадим. Артем. — Он разглядывал жирное, как бы вовсе бескостное тело: ничего, что бы сразу не чвакнуло и смогло упереться, — понимая, что он приварился, Угланов, к этой мускульной слабости, участи, что так просто уже, наступив сапогом на макушку, продавить эту тушу под лед, отпихнуть от себя у него не получится. — Значит, слушай меня. На конвой я нажму вот сейчас, чтоб тебя поселили по первости не со зверьем. А потом тебя вызовет кто-то из начальства колонии, станет спрашивать: что ты умеешь, кем хочешь служить? Скажешь: ты инженер, можешь строить, и просись на такую вот должность, не в барак, а в отдельную будку, говори, строил дачи, коттеджи, Пугачевой, Киркорову, вот и им будешь строить бесплатно. Ну а дальше посмотрим. Напрягу свои «хьюман райт вотч». В телевизоре снова покажем тебя, дочь твою, чтоб сказала, что она тебя любит и хочет, чтобы ты к ней вернулся домой. — Это не было жалостью. Ни плохим ни хорошим он, стальной архитектор, машинист, быть не может. Ощущение собственной правды в другом человеке — вот что это было.
Что-то от человека
1
Арматурные прутья, засовы, магниты. Трафаретные надписи на засиженных гнусом плафонах: «больше трех человек не входить». Завели в «смотровую» на прозекторский свет. Камуфляжные туши, караульные жертвы служебного собаководства подступили к нему вчетвером со знакомым уже выражением стыдящейся нищих прилавков, жадноглазо-обиженной продавщицы сельпо, но и зримо прямясь, вырастая, наконечником силы, приказавшей Угланова сделать таким же, зажимаемым с той же режимной мерой жестокости, наделяемым теми же граммами пайки и квадратными метрами на человека, что и все земляные, черноробные люди-обсевки с трафаретными бирками «за разбой», «за грабеж» и т. д.
— Заключенный, представьтесь. Убор головной свой снимите.
— Осужденный Угланов, — сдернув шапку без всяких, поискал основного, в чьи уши всадить. — Гражданин майор, я хочу сделать сейчас заявление. Тут со мной поступает в ваше распоряжение гражданин Вознесенский. Человек по поганой статье. Вы хотите, чтоб он прямо здесь и сейчас окочурился? Человек с больным сердцем, дохляк, истеричная личность, — не давая опомниться — в эти словно зажегшиеся новым светом глаза, под обрезанный лоб, козырек камуфляжного кепи. — Я, конечно, не врач, но вы сами смотрите: от страха почти что уже неживой. И сейчас его в камеру с кем-то засунуть, ну с такими, конкретными — он и шуточек даже в свой адрес не выдержит. Так что я настоятельно вас попрошу, — все никак не давалось ему без усилия это вот слово: «прошу», — обеспечить защиту. Изолировать от нежелательных всяких соседей. А то ведь если что, это так завоняет. Понимаете ведь, что колония под микроскопом. Ну а тут только новый этап — и такое. Кому это надо? Я совсем не хочу вам указывать, что и как вам тут делать, но, наверное, все-таки как-то не надо доводить до такого. Чтобы сдох человек. В этом случае я не намерен молчать.
— Доведенную вами информацию принял, гражданин заключенный. — Силовое устройство наконец распознало купюру и ответило водопроводным сливным обрушением и клокотом.
— Я хотел бы и письменно сделать сейчас заявление насчет гражданина. На имя непосредственно начальника колонии. Чтобы все строго в рамках законности. Мы же ведь уважаем закон?..
Что испытывал он? Возбуждение в железнодорожном студеном будоражащем воздухе нового, незнакомого города и уже одновременно с этим какое-то вялое безразличие привычки, растворение в том, что давно началось для него, и уже не потряхивало от телесных контактов с уродами: заголиться, нагнуться, раздвинуть, присесть. Давно уже известная столетняя рептилия в прозекторских перчатках и халате диктовала под запись родимые пятна и отсутствие татуировок на коже, прямо здесь и сейчас, показалось, меняется кожа: «Сдаем, сдаем одежду, до голых мест снимаем все, друг друга не стесняемся. Двойные носки? Двойные забираем, не положено».
По ступенькам в подвал — Вознесенский тащился за ним, всею шкурой дрожа, что отцепят. В банно-прачечной мгле среди кафельных стен разбирали мочалки и шайки, терлись лыком с кусками дегтярного мыла скользким блеском облитые спины и плечи этапа: купола и кресты, подключичные звезды, зверинец, только у одного эпидерма была совершенно чиста от чернильной проказы. Их никто не заметил, вошедших, — умели не заметить они, лишь один мощногрудый, распираемый мускульным мясом урод, приварившийся к лавке, наставил на него видовые, полорогие бычьи лупастые зенки — не участки чувствительной слизи, а еще один мускул, исполнительный орган такой — и смотрел тяжелее все и тяжелее, широко разбросав заклейменные звездами глыбы-колени и не скрыв, выставляя приметный свой хобот, уже будто бы полунапрягшийся и готовый немедленно вздыбиться в боевую таранную лупоглазую стойку.
— А здороваться надо? Когда к людям заходишь? — как-то вот без угрозы, показалось, совсем: натаскали его, что ль, менты, чтоб не гавкал? — Или что, западло, олигарх?.. Глянь, бродяги, с кем мы жопа к жопе! Угланов! Вот тот самый владелец заводов! А скажи-ка ты нам, олигарх, кем на зоне-то думаешь жить?
Погасить это мясо — и нечем! Неужели он должен, железный, с порога учитывать, отзываться вот этому даже скоту?
— Так зайду, и братва разберет, — это кинуть ему вот сейчас, и довольно, мелочь он, шелупонь, попадет на серьезного вроде деда Гурама — так со шкурой сразу эполеты все эти отпорют, и как будто еще кто-то здесь точно так же подумал, в чьем-то кашле послышалось то же презрение к быдлу.
— Это правильно ты, — с непонятным удовлетворением. — Оба-на, пидорок… — Вознесенского, быдло, приметил: сисадмин осязаемо дрогнул и осел животом, как на бойне, вжавшись в угол и впившись в мочалку, в сберегаемый, как драгоценное самое, пах. — Олигарх, ты смотри, прям к тебе так и липнет. Ты его часом — нет? Пока ехали, а? Или он тебе сделал? С заглотом? А чего? Он для этого к нам и заходит. Чё ты влез сюда, солнышко? Что, не терпится, да? Так давай я тебя прямо здесь отфоршмачу. Чё, не поэл?! Сюда иди, взял! Принимай, что положено, за щеку!
И волной от ног, живота Вознесенского перекинулась дрожь на Угланова: обессиливающе захолодело в паху, все, что ниже спины, вмуровалось в неподъемно-бетонную мерзлую тяжесть, и в разрыв с нутряной низовой этой немочью — раскаляющим жжением в руке — он почуял потребность ударить, размозжить эту гнусь, кусок мяса, в той своей великанской, стальной, нагибающей все «Арселоры» и «Митталы» на планете руке.