Александр Проханов - Красно-коричневый
– Дальше нет земли, только море. Вот куда я тебя привела!
Был прилив. Море наступало, подбирало обратно в воду курчавые водоросли, слизывало мелкие лужицы, в которых шевелились розовые морские звезды, сновали мелкие пульсирующие рачки, метались полупрозрачные пятнистые рыбешки.
Она зачерпнула горстку воды. В ее ладони, в прозрачной влаге металось крохотное морское существо. Она выплеснула его в море, и оно слилось с сияющей бесконечностью, навеки пропало из глаз. Он обнял ее, стоя у самой воды, прижался к ее розовой холодной щеке, поцеловал в теплые губы.
Они вернулись в село. Хозяин посреди двора стучал молотком, вшивал в бортовину лодки белую маслянистую доску. Хлопьянов видел его небритое широкое лицо, нацеленные синие глаза, черный смоляной кулак, блестящий гвоздь, уходящий в твердое дерево. Другой конец доски качался на весу. Михаил неловко пытался прижать его локтем. Хлопьянов уловил этот жест, перехватил доску, прижал ее гибкий конец к рубленой, сочной, как кочерыжка, поперечине, и хозяин, поблагодарив одними глазами, вогнул гвоздь по шляпку, постучал молотком, извлекая из лодки гулкие звуки, – из длинного елового киля, из упругих ребер, из выгнутых бортовин.
– Сошьем карбас, будем смолить, – сказал Михаил. – А то старая ладья латана-перелатана! – и он кивнул на реку, где темнели бани, блестела вода, и, стуча мотором, окруженная пеной, шла лодка с одиноким рулевым на корме.
– Давай помогу, – сказал Хлопьянов, беря гибкую доску, прилипая пальцами к золотистой, выступившей из сука смоле.
Михаил перехватил конец, приладил, прижал к боковине. Придавил огромным пальцем с черным ломаным ногтем. Вогнал пружинящий гвоздь по самую шляпку. Хлопьянов с наслаждением ощутил проникновение заостренного железа в древесную ткань.
Они работали вдвоем, стучали, строгали, крошили стружкой. Хлопьянов сдирал рубанком серую повитель, открывая в доске белые гладкие волокна. Пахло смолой, дымом. Ветер бросал в глаза растрепанные волосы. Близко, за селом, стояли студеные осенние леса, сияли холодные воды. И он испытывал небывалое наслаждение, радостный ток крови в упругих горячих мускулах.
Ему была радостна эта простая работа, из бесхитростных приемов и навыков, направленная на очевидные пользу и благо, по которым так истосковалась душа, так соскучились руки, нуждавшиеся в полезных усилиях. Он помогал человеку, который пустил его в свой дом, не расспрашивая раскрыл перед ним двери, и теперь, помогая ему, Хлопьянов испытывал благодарность. Любил обветренное, в рыжей щетине лицо, руки, изрезанные бичевой и рыбьими плавниками, пропитанные смолой и рыбьим соком. Хлопьянов не знал о нем ничего, не успел рассказать о себе, но уже сдружился с ним в этой нехитрой работе, она их сближала теснее всех откровенных бесед.
Он жадно хватал ноздрями запах еловых досок, видел блеск воды, скольжение лучей, каплю смолы на доске, высокую сносимую ветром птицу. Смысл его бытия, за которым долгие годы он гонялся среди разорванного, растерзанного мира, открылся ему здесь, на этом северном берегу, куда привела его благая умная воля, вложила в руки рубанок, поставила у верстака, и он строит лодку на берегу студеного моря.
– Хорош, – сказал Михаил, откладывая молоток, поднимая с земли оброненный гвоздь, – На карбасе буду бегать, тебя вспоминать! – и они улыбнулись друг другу.
После студеного ветра в избе было тепло. В открытой печи вяло летало пламя. Катя и Анна, разгоряченные, разрумяненные, с голыми руками, склонились над тестом. Похожие, простоволосые, с цепочками и крестиками, давили руками, кончиками пальцев белую пшеничную мякоть. Раскатывали, посыпали мукой, вновь комкали, сбивали, вталкивали в тесто силу и жар, Тесто росло под руками, оживало, превращалось в одушевленную плоть, мерцало глазами, румянилось, как младенец. Анна, увидев вошедших мужчин, кивнула на белое живое существо, сотворенное из пшеницы, огня, молока:
– Вон какой у нас родился махонький!.. Да какой он румяный!.. Да какие у него синие глазаньки!.. Да какой красный ротик!.. Да как же мы его любим!..
Она переворачивала тесто, поддерживала его на ладонях, оглаживала, осыпала белизной. Казалось, это и впрямь младенец, налитой, светящийся, с расширенными глазами, с прозрачным румянцем. В избе происходит чудо, – из хлебных зерен, из огня и света, из женской любви сотворяется дитя.
Хлопьянов угадывал в этом действе неутоленную нежность, несбывшееся материнство, невысказанное страдание. Катя смеялась, подняла на руках тесто, поцеловала его, дохнула на него горячо. И Хлопьянов вдруг счастливо уверовал, что она родит ему сына. В лодке, которую он строил сегодня, будет сидеть его сын, править в волнах, среди рыбьих косяков и птичьих верениц, оглядываться на отца белым пшеничным лицом.
– Наработались? – спросила Анна, стряхивая с ладоней муку, – Сейчас перекусим легонько, а вечером, после бани, пироги подам!
Они похлебали семужью ушицу, переваренную, с ломтями розового мяса. Макали в уху черный хлеб, выкладывали на клеенку рыбьи кости. После трапезы Михаил ушел на село, обещая вернутся к вечеру, взять Хлопьянова на н очные рыбьи ловы. Женщины, убрав со стола, вновь взялись раскатывать тесто, снаряжали его рыбой, брусникой, морошкой, гремели противнями, бутылкой с маслом. Хлопьянов ушел в светелку, прилег поверх одеяла, чувствуя летящие от белой печи теплые дуновения, слыша женские голоса. Погрузился в созерцание своих вытянутых, в вязанных теплых носках, ступней, цветных, вшитых в одеяло клиньев, ровной белизны дня, втекавшей сквозь маленькое оконце.
У него было чувство, что мир, в который он теперь погружался, поджидал его здесь давно. Издали, терпеливо следил за его блужданиями, за его ложными страстями и устремлениями. Берег для него эти темные, облизанные водой валуны, тесовые лодки и бревенчатые избы, усеянный водорослями и морскими звездами берег. Что бы он, наконец, явился сюда, принял все это, как дар, как истинную, ему уготованную жизнь. Ему казалось, он и прежде догадывался об этой жизни, знал о ее присутствии, но она была, как контурная карта, лежала, нераскрашенная, про запас, в глухом углу. Но вот ее извлекли, положили перед ним, серая унылая пустота вдруг наполнилась цветами, названиями, стала путеводной, повели его среди восхитительной природы, среди рек, побережий, приближает с каждым шагом к неведомому заповедному чуду.
– Ты спросила, как мы с Мишей сошлись, какую жизнь проживали… – Хлопьянова отвлек голос хозяйки, которая, должно быть, убрав со стола, сидела теперь на лавке, уронив руки на колени, держа в них кухонное полотенце с красной каймой, – Живем, выполняем урок…
– Какой урок? – спросила Катя. Хлопьянов не видел ее, слышал голос, угадывал, как сидит она на табуретке напротив окна, свет холодной блестящей реки на ее милом лице, – Какой урок выполняете?
– Каждый человек урок выполняет, который ему жизнь задает. Вот и мы с Мишей, когда сходились, не знали, что нам урок даден один на всю жизнь, и мы его выполнять будем. Кажется чего проще – жить! Заснул – проснулся, сготовил – съел, сходил – вернулся. А на самом деле каждый свой урок выполняет.
Хлопьянов изумился этой премудрости, приготовился слушать, чутко ожидая в рассказе заключенную притчу. О белолицей поморке, о ее молчаливом муже и о них с Катей, достигших этого холодного берега, выбеленной теплой печи, у которой сидит на лавке белолицая женщина и рассказывает притчу.
– Я сама из соседней деревни, час бегу на карбасе морем. Там рыбная фактория, пристань. Раз в неделю корабль приходит. Миша после армии заборщиком рыбы работает, ездил по рыбацким тоням, собирал улов, на фабрику к нам привозил. Увидел меня, как я семгу разделываю, понравилась я ему. Как приедет, сгрузит рыбу на лед, и ко мне. То бусы подарит, то зеркальце. А он парень был крепкий, красивый, мне нравился. Взял меня в карбас, погнал в море и говорит: «Выходи за меня! Если откажешь, пушу ладью в море, там нас закрутит, вместе потонем!» Сам смеется, а глаза почернели, дрожат. Мотор разогнал, карбас по волнам, как по камням летит, сейчас опрокинется. «Не гони, говорю, Я согласна». А чего не соглашаться, он мне нравился. Пристали мы аккуратненько к еловому берегу, и тут, на брусничной кочке, с первого разу затяжелела от него. Так любили друг друга!..
Хлопьянов закрыл глаза, прижимался затылком к нагретой печи. Голос хозяйки витал среди теплых дуновений. Он видел, ладью, летящую по волнам, ельник, увитый лишайниками, полный пугливых рябчиков. Они лежат на красном брусничном ковре, он целует ее стеклянные бусы, и недвижный шатер лучей окунает в море свои прозрачные лопасти, окружает их чудным сиянием.
– Носила я легко, без хлопот. Сшила платье из синего ситца, просторное, как полог. Не видать, что живот круглый. Миша подойдет, руку положит». Сколько деньков носить?» А я ему: «Сто деньков, да еще чуть-чуть!» Ждали мы его очень. Имя ему придумали – Коля. Зыбку Миша построил, лодочку из белых досочек, пахучую, скрипучую. Я пеленки, распашонки сшила. Миша в город ездил, мед мне возил, яблоки. А я уйду из дома, взойду на горку, и живот свой солнышку подставляю, пусть он солнышком наливается. Или к речке животом повернусь, пусть он на речку любуется. Чувствовала, как он во мне веселится. Ножками торкает, ручками тянется, солнышко хочет поймать, речку схватить…