Нодар Джин - История моего самоубийства
86. Люди везде живут под страхом смерти
— Дорогие братья и сестры! Говорит Бертинелли! Извините за фамильярность, но в эту тяжелую минуту…
На этом у капитана волнение прорвалось наружу, и он закашлялся. Пока Бертинелли прочищал горло, пассажиры понимающе загудели, — все, за исключением старушки с бородавкой в Первом салоне, хранившей молчание из капризности, и Стоуна за гардиной в Посольском, безмолвствовавшего по более веской причине.
— Дорогие братья и сестры! — повторил капитан. — Напоминаю, что спасательные жилеты находятся под сиденьями, что люди везде живут под страхом смерти, а жизнь есть болезнь, передающаяся половым путем и поэтому завершающаяся, как видите, дурно…
Пассажиры загудели еще более понимающе.
— Не исключено, дорогие мои, — продолжал Бертинелли, — что кому-нибудь из вас удастся выжить, но поскольку падаем с очень большой высоты, — как подсказывает опыт, выживет не больше одного. Как правило, выживает мужчина, — и вот к нему у меня такая просьба: не обижайте потом стюардессу!
Все пассажиры, включая старушку с бородавкой, но исключая Мэлвина Стоуна, переглянулись непонимающе.
— Поясняю на примере, — успокоил всех Бертинелли. — Когда один из самолетов соперничающей компании стал терпеть крушение, капитан велел стюардессе отвлечь пассажиров от происходящего, и она приступила к стриптизу, предупредив, что с каждой расстегнутой пуговицей у самолета будет отваливаться по детали. Когда она оголилась, дорогие мои, машина рухнула в океан, и — кроме капитана и стюардессы, которые не вправе погибать, — выжил лишь один пассажир. Он подплыл к стюардессе и — вместо того, чтобы согреть ее в ледяной воде — оскорбил хамским заявлением…
Пассажиры засуетились.
— Ты, говорит он ей, — и извините меня за это слово, — ты, говорит, сущая блядь, и шутки у тебя блядские!
За исключением меня и Стоуна, все обиделись за грубость на пассажира из самолета соперничающей компании. В отличие от Стоуна, однако, я рассмеялся.
— И это не все, — продолжил Бертинелли, — потому что они втроем выплыли на необитаемый остров. Через месяц грубый пассажир закапризничал, и, буркнув, что не в силах больше выносить разврата, застрелил стюардессу!
Пассажиры загудели осуждающе.
— И это не все! — объявил Бертинелли. — Проходит месяц, и пассажир снова разбушевался: довольно разврата! — и, представьте, похоронил стюардессу, не посчитавшись с капитаном.
Пассажиры осуждали уже и меня: я не переставал смеяться.
— И прошел еще месяц! — сообщил Бертинелли. — Грубиян стал вопить, что не потерпит разврата, и, схватившись за лопату, выкопал из могилы несчастную стюардессу!
Я поправился в кресле, набрал воздуха по самое горло и затрясся в хохоте так сильно, что со стороны могло показаться, будто самолет передергивает именно из-за этого.
87. Оболванивающая непраздничность бытия
Когда воздух в груди весь вышел, я обмяк, откинулся назад, закрыл глаза и обмер: моя голова на валике подрагивала в уже знакомой зловещей дрожи. Сомкнув веки крепче, я увидел трясущийся лоб Нателы Элигуловой в пикапе. Вибрация в самолете нарастала с парализующей крадучестью неотвратимого конца. Вспомнил слова о человеческом неумении умирать из надгробной речи Залмана Ботерашвили: хотя то были не его слова, а мои собственные, — из другой пропавшей тетради, — я не понимал сейчас их смысла. Почти безо всякой связи вспомнил подсмотренную в детстве сцену со слепой овцой, у которой люди умыкнули только что родившегося ягненка, и в ужасе она сорвалась с места и сломя голову побежала за пропавшим ягненком в неправильном направлении, спотыкаясь о камни и застревая в кустарниках. Потом снова вернул внимание к трясущемуся под затылком валику, но для того, чтобы больше ничего не вспоминать, открыл глаза, — и увидел над собой стюардессу Габриелу:
— О!
— О! — вздрогнула и она.
— Долго жить будем! — обрадовался я. — Если двое произносят вместе одно слово, будут жить долго! — объяснил я, но самолет вдруг опять сильно тряхнуло, и пришлось заключить, что «о» — не слово.
От толчка Габриелу сорвало с места, и, споткнувшись о ящик, она сообразила плюхнуться на него задом, крикнула при этом «держите меня!» и выбросила мне свою руку. Вцепившись в нее выше локтя и испытав при этом неподобающую случаю радость, я удержал на ящике и весь приданный руке корпус. Габриела благодарно улыбнулась, а потом попыталась вызволить локоть из моих ладоней:
— Что вы здесь один делаете? — и поднялась на ноги.
— Сижу и готовлюсь к концу! — признался я, не отпуская ее.
— Я серьезно: что делаете? Здесь уже нельзя! — и снова дернула локтем в моих руках.
— Я же сказал: готовлюсь к концу. А смеялся — это представил себя на месте Бертинелли, — и мои ладони соскользнули к ее запястью. — Я бы начал со слов: «Дорогие братья и сестры!»
— Почему? — смешалась Габриела и посмотрела на мои руки вокруг своего запястья. — Что имеете в виду?
— В такие моменты, — произнес я и тоже опустил взгляд на свое запястье. — Не знаю как объяснить. Ну, в такие моменты людей спасает только тепло! — и разволновался. — Человеческое тепло!
Габриела перестала выкручивать руку:
— В какие моменты? — и поправилась. — Спасает от чего?
— В последние моменты! — пояснил я. — Юмор и тепло! Это спасает всегда, но я подумал, что по-настоящему мы начинаем ощущать жизнь только, когда видим ее конец…
Ответить она не успела: самолет дернуло вниз, а ее швырнуло в сторону. Я удержал ее за талию, развернул и властным движением усадил в мое кресло. Сам присел напротив, на ящик.
— Что вы со мной делаете? — пожаловалась Габриела.
— Как что? — удивился и я. — Усадил вас в кресло! По-моему, уже началось! — и опустил ладони на ее колени.
— Что началось? — испуганно взглянула она на мои руки.
— Хватит! — буркнул я раздраженно. — Вы и там будете делать вид, что ничего не происходит! Как в этом анекдоте про стриптиз!
— Про стриптиз? — удивилась Габриела.
— Бертинелли рассказал. Чтобы отвлечь людей. Вы так и поступите: разденетесь и — пока будем падать — будете делать вид, что все прекрасно! А если кто-нибудь вывалится из окна и полетит вниз, вы ему бросите вдогонку плед, чтобы не простудился, да-да! А если вдруг мы с вами там встретимся, вы и там будете притворяться, да-да!
— О чем вы говорите? Где там?
— Там! — сказал я и кивнул головой на небо.
— Мы идем не туда, — волновалась Габриела, — а вниз!
— Ну вот, перестали притворяться! Но оттуда, — кивнул я вниз, — мы поднимаемся туда! — и мотнул головой вверх.
В полном конфузе Габриела промолчала и, дернув коленями, сбросила с них мои руки. Потом, уподобившись вдруг духу, пришибленному тяжестью пышных женских форм, вскинулась, но, не сумев выпорхнуть из кресла, резко подалась вперед, чтобы поставить себя на ноги. Я не отодвинулся, — и из третьего, социального, зонального пространства, измеряемого дистанцией от 3,5 до 1,5 метров, корпус Габриелы продвинулся к моему на низкие отметины второго, личного, пространства (от 1,5 м. до 46 см.), тогда как наши с ней лица оказались в первой, интимной, зоне, включающей в себя сверхинтимную под-зону радиусом в 15 см. После короткого мига замешательства в эту под-зону нас и затянуло, — а наши головы сперва осторожно коснулись друг друга, потом стали друг друга же медленно обшаривать и завязли в густом смешавшемся дыхании…
Скорее всего, Габриелу удивило поначалу то же самое, что и меня, неподобающая ситуации нежность поцелуя, лишенного терпкого привкуса страха перед близостью особого восторга, который доступен лишь странникам. Подавшись вплотную к Габриеле и бережно — как если бы надолго — расположив ладони на ее шее, я стал не спеша ласкать ее прохладные губы и прислушиваться к растраченному запаху красного мака, не удушившего меня, как прежде, в тесной пещере моей собственной плоти, а переманившего в посторонний желто-зеленый мир передо мной, пронизанный ощущением податливой полноты, мягких изгибов и изобилия.
Припав к Габриеле грудью, я наслаждался надежностью женской плоти враставшей в мой собственный организм и избавлявшей его от привязанности к себе, — сладкое чувство высвобождения из оков, которыми я был с собою связан. Перестал и ощущать себя: отдельно меня уже не было, а поэтому не стало уже и ничего из того, что недавно было только во мне, — ни какого-нибудь помышления, ни страха перед следующими мгновениями, ни памяти о предыдущих. Я не обладал уже даже собою. Перестал осязать и Габриелу; было лишь состояние растворенности в чем-то безграничном и женском… Но потом вдруг поцелуй себя истратил и перестал быть…
Настала пауза полного бездействия: мы с Габриелой открыли глаза и уставились друг на друга. В ее зрачках я разглядел то же самое, что она, должно быть, — в моих: спокойное удивление, не тронутое ни чувством, ни мыслью. Когда сошло на нет и удивление, я стал возвращаться в себя, но чувство, недавно потянувшее меня к этой женщине, не возвратилось; в том самом месте, где оно во мне было, разрасталась теперь пустота, потому что никакое чувство не способно длиться без желания о нем думать.