Марио Бенедетти - Передышка. Спасибо за огонек. Весна с отколотым углом. Рассказы
Она не отвечала. Через несколько секунд он заговорил снова:
— Как Беатрис?
— Играет во дворе с ребятами.
— Это хорошо. Очень полезно. Хоть повеселится.
— Да уж побольше моего.
— Ты не права. Конечно, жизненную силу она унаследовала от Сантьяго, но и от тебя тоже.
— Именно что от Сантьяго.
— И от тебя. Просто теперь ты сдала.
— Может, и так. Понимаешь, я не вижу выхода. И потом, работа очень нудная.
— Найдешь другую, поинтересней. А пока потерпи.
— Ты еще скажи, что мне повезло.
— Вот именно, повезло.
— Скажи, что не всем высланным досталась такая работа. Шесть часов в день, два выходных.
— Не всем высланным досталась такая работа и так далее. Сказать, что ты ее заслужила, потому что лучшей секретарши и не найти?
— Скажи. Только от этого я и устаю. Было бы занятней, если бы я иногда ошибалась.
— Навряд ли. Может, ты и устаешь от хорошей работы, но шефы чаще устают от плохой.
Она опять не ответила, и он снова заговорил:
— Могу я сделать тебе одно предложение?
— Можешь, только честное.
— Скажем так, получестное.
— Значит, и можешь наполовину. Ладно, говори.
— Хочешь, пойдем в кино?
— Нет, Роландо.
— Картина хорошая.
— Верю. Вкус у тебя есть. В чем, в чем, а в кино ты разбираешься.
— И потом, это хоть немного смело бы с тебя паутину.
— Я на свою паутину не жалуюсь.
— Тем хуже. Повторяю предложение. Хочешь, пойдем в кино?
— Нет, Роландо. Спасибо тебе большое. Я совсем умоталась. Если бы не Беатрис, честное слово, легла бы без ужина.
— Опять нехорошо. Самое худшее — сдаться под тяжестью будней.
Привычным жестом секретарши Грасиела пристроила трубку между плечом и щекой. Теперь, когда руки были свободны, она могла разглядывать ногти и подправлять их пилкой.
— Роландо.
— Да?
— Бывало с тобой так: ты сидишь в купе, другой пассажир — напротив, и оба вы смотрите в окошко?
— Бывало, наверное. Точно не припомню. А что?
— Ты не замечал такой штуки: если вы начнете описывать пейзаж, у тебя он будет один, у него — немного другой?
— Знаешь, не замечал. Очень может быть.
— А я всегда замечаю. Я с детства люблю смотреть в окошко, когда сижу в вагоне. Очень люблю. Я никогда не читаю в дороге. И сейчас, если я еду, не лечу, мне читать не хочется. Меня завораживает бегущий пейзаж. Когда он бежит ко мне, я начинаю надеяться, что ли…
— А если ты сидишь на другом месте?
— Он убегает, тает, умирает. А я грущу.
— Как же ты сейчас сидишь?
— Не смейся надо мной. Я это ясно увидела вчера, когда читала письмо. Сантьяго в тюрьме, а пишет так, словно пейзаж бежит навстречу, а я, в сущности, на воле, но мне часто кажется, что пейзаж удаляется, исчезает.
— Что ж, неплохо. Конечно, как поэтический образ.
— Какие там образы! Это даже не проза. Я чувствую так, и все.
— Ну вот что, сейчас я говорю серьезно. Не нравятся мне такие чувства. Да, каждый только сам может решить свои проблемы, но иногда ему помогает, просто помогает, кто-нибудь близкий. Эту относительную помощь я тебе и предлагаю, если хочешь. Но главное, загляни себе в душу.
— Заглянуть в душу? Что ж, это можно. Только я не уверена, что она мне понравится.
ДОН РАФАЭЛЬ (Странная вина)
Сантьяго жаловался Грасиеле, что я ему давно не пишу. Это правда. Но что я могу ему сказать? Что он сам на это шел? Он и так знает. Что я себя все же корю, почему не поговорил с ним толком, когда еще было время говорить, а не проглатывать слова, и не убедил остановиться? Этого он, быть может, не знает, но, уж наверное, догадывается. Догадывается он и о том, что, сколько бы мы ни спорили, он все равно не свернул бы с пути, который выбрал. Неужели писать, что ночью, просыпаясь, я не могу уйти от ощущения, чувства, предчувствия: может быть, в этот самый час его пытают, или он приходит в себя после пытки, или готовится к ней, или проклинает кого-то? Наверное, ему не надо об этом думать. Хватит с него своих мучений, одиночества, скорби. Когда страдаешь сам, незачем представлять, как страдает другой. Но я представляю себе иногда, что ему вгоняют иглу в причинное место, и тут же, сразу, в этот самый миг меня пронзает боль, настоящая, не мнимая. А если я представляю, как его пытают водой, я задыхаюсь. Почему? Старая история, точнее, старый симптом: тот, кто пережил бойню, стыдится, что не погиб. Может быть, по какой-то важной причине (глупые я в расчет не принимаю) тот, кто избежал пытки, тоже стыдится. А может, мне просто не о чем писать. Некоторых вещей в тюрьму не напишешь, тем более политическому. Что до других дел, я сам не хочу упоминать их. За вычетом того и другого остается какая-то чушь. Хочет ли он, чтобы я писал ему глупости? Будь все иначе, я бы написал, а лучше — сказал одну штуку, но теперь — не стоит. Я имею в виду состояние Грасиелы. Ей нехорошо. Она все больше падает духом, все больше блекнет. Раньше она была красивой, милой, живой. И, самое худшее, я замечаю вот что: ей плохо потому, что она отдаляется от Сантьяго. Почему? Кто ее знает… Она восхищается им, в этом я уверен. За политику она на него не сердится, она сама верит (или верила) в это. Быть может, женщина хранит любовь только тогда, когда мужчина не просто существует, а живет вместе с ней? Быть может, Улисс становится теперь домоседом, а Пенелопа уже не хочет ткать и распускать ткань? Кто их знает… Но если я не смею поговорить с ней, хотя мы видимся почти каждый день, как же я напишу об этом ему в своих несчастных письмах? Конечно, я мог бы рассказать о школе, какие вопросы задают мне дети. Или о том, что иногда я думаю, не написать ли снова… Что? Роман? Нет, хватит с меня одной неудачи. Скорее уж сборник рассказов. Не для печати, для себя. В мои годы не очень важно, выйдет ли книга. Просто мне кажется, что это бы меня подбодрило. Вот уже пятнадцать лет, как я не пишу. Во всяком случае, не пишу «художественной прозы». Мне и не хотелось. А теперь — хочется. Что это? Знак? Симптом? Как его толковать? О чем он свидетельствует?
ВЗАПЕРТИ (Река)
Я только что был у реки. Думаешь, я немного свихнулся? Нет, ничуть. Если я раньше не сошел с ума, теперь я, должно быть, вне опасности, мне уже сделали прививку. И все же я был у реки. Несколько недель назад я сделал важное открытие. Прежде воспоминания кидались на меня без всякого порядка. Думаю, скажем, о тебе, или о Старике, или о Беатрис, а через секунду-другую — о книге, которую читал в школе, и сразу же вслед за этим — о каком-нибудь сладком блюде, которым меня угощала Старушка еще на улице Окарт. Словом, воспоминания правили мною. И вот однажды я подумал: освобожусь-ка я хоть от этого. С той поры ими правлю я. Конечно, не совсем. Когда я падаю духом или вконец устану, воспоминания, пусть на минуту, обретают былую власть. И все же обычно бывает не так. Обычно я планирую их, то есть решаю сам, что мне вспоминать. Решу, например, вспомнить давний день в одном из младших классов, или веселый вечер с друзьями, или один из бесконечных споров в ФЕУУ, или (насколько это возможно) перипетии какого-нибудь из редких моих загулов, или искреннюю беседу со Стариком, или утро, когда родилась Беатрис. Сама понимаешь, чаще всего я вспоминаю о тебе, но и тут я навел порядок, иначе все сводилось бы к твоему телу, к нашим ночным объятиям. Это я не всегда могу вынести. Очень уж долго тебя со мной нет. Или меня с тобой нет. Думаю о тебе, и сперва хоть и больно, а все-таки приятно. Я радуюсь в пустоте; но потом становится худо, и я не могу прийти в себя несколько часов. Вот я и навел порядок, другими словами — решил вспоминать все хорошее, что бывало с нами, а не только наши ночи. Мы столько беседовали с тобой! Не знаю, как ты, но я этих бесед не забуду. Помнишь субботу, когда я, проспорив часов пять, убедил тебя в правоте нового пути? А как мы были в Мендосе? А в Асунсьоне? Неважно, что раньше, что позже. Потому я и написал, что был у реки. В этом воспоминании ты не участвуешь. Рио-Негро, недалеко от Мерседес. Мне лет, двенадцать-тринадцать, я на каникулах, у дяди и тети. Сад не очень большой, но доходит до реки. Между рекой и домом много густых деревьев, так что, когда я на берегу, из окон меня не видно. Мне нравится, что я один. Кроме того лета, я почти не слышал, не видел, не осязал природы. А тогда и птицы меня не пугались — может быть, принимали за деревце или за куст. Ветер бывал обычно слабый, листья не спорили меж собой, а тихо шептались, приветливо кивали, заверяя меня в добрых чувствах. Иногда я прислонялся к самому старому дереву, и морщинистая кора принимала меня, как сына. Такая кора как холка любимой лошади. Погладишь ее и ощутишь, что вы связаны дружбой — не сентиментальной, не сладкой, как с невыносимо верным псом, но такой крепкой, что в городе по ней тоскуешь. А бывало, я садился в лодку и выплывал на середину реки. Меня особенно пленяло, что и тот, и другой берег — на одинаковом расстоянии. Понимаешь, они были совсем непохожи. Птицы на них жили разные, особенно же отличались деревья, они как будто держались особняком, для каждого берега — свои. Я сидел в лодке и ничего не делал. Просто смотрел. Не читал, не играл. Жизнь проходила надо мной, от берега к берегу, а я ощущал себя ее частью и думал, как это ни странно, что хорошо бы стать сосной, ивой, эвкалиптом. Через много лет я понял, что нельзя продержаться на середине реки, надо пристать к тому или другому берегу. Конечно, я принадлежал лишь одному из них. Видишь, я не ошибся, когда сказал в начале письма, что был у реки.