Малькольм Брэдбери - В Эрмитаж!
— Всего лишь маленький довесок к вашему багажу, — сказал он, подмигнул дружески и засунул в карету пакет. — По приезде в Париж это может вам пригодиться.
— И что это такое?
— Планы новых российских крепостей, построенных в пику нам на побережье Черного моря, — пояснил Дистрофф. — Просто передайте это министру иностранных дел. И тогда вас авось не повесят.
Только в четыре часа морозного дня он наконец-то покидает город, где такой жесткой проверке подверглась мечта всей его жизни. За спиной у него растворяются в зеленоватой дымке, исчезают за глубокими до сих пор сугробами луковицы куполов и шпили петербургских соборов. Зима упорствует, но земля становится теплее, и снежная шапка потихоньку стаивает. Ломается лед на Балтике, вырываются на свободу реки Ливонии и Курляндии. Он сидит на высоких подушках в сверкающей, новенькой английской карете, которую императрица приобрела совсем недавно и, с присущей ей щедростью, подарила ему. Карета превосходная — лакированная, с большими окнами, достаточно широкая, чтобы в ней могла разместиться удобная постель. Для беззаботной прогулки по лондонскому Пикадилли лучше экипажа не сыскать. Но как сложны эти северные маршруты! Дороги покрыты льдом, и колеи очень глубокие. И сверкающая английская карета, которую застенчиво именуют «берлинером», в таких условиях быстро выдохнется.
Итак, он в пути. На его пальце — прекрасный перстень с агатом, на котором (ее собственным ножиком) вырезан портрет императрицы. Он понимает, что служба его не закончена и не закончится никогда: просто он переезжает, чтобы впредь исполнять свои обязанности в другом месте. А пока на плечах у него жаркая медвежья шуба — прощальный царский подарок. Он покидает место, где получил незабываемый жизненный опыт, и знает, что такое не проходит без следа. Он уже не тот Дени, что ехал в Петербург несколько месяцев тому назад. Трудности путешествия, медвежьи объятия зимы, завистливые придворные, головокружительные мечты, невский недуг и неземные удовольствия, подаренные ему самой могущественной и властной женщиной в мире, женщиной в возрасте Клеопатры. Все эти вещи изменили, воспитали его и — смутно чувствует он — приблизили к таинственному безмолвному мраку неведомого и вечного ничто и нигде, что следует за короткой вспышкой жизни. Он думает о большом замке, где с его дозволения провели ночь Жак и его Хозяин. Он вспоминает выдуманную надпись на фронтоне выдуманного замка: «Я не принадлежу никому и принадлежу всем. Вы бывали там прежде, чем вошли, и останетесь после того, как уйдете». Но разве можно остаться, уехав?
Идеи его не изменились — во всяком случае, не совсем изменились. Они лишь стали более противоречивы, непостоянны, ненадежны, непоследовательны, подвижны и внезапны — даже для него самого. Серьезней обстоит дело с эмоциями — их словно заморозило арктическим холодом. Жена, дочурка-плясунья, Софи Волан — все они бесконечно далеко, расплывчатые призраки, он видит их будто через мутное стекло, и никогда им не быть прежними. Большая английская карета, запряженная по русскому обычаю тремя косматыми почтовыми лошадьми, трясется, болтается, подскакивает. Быть может, эта повозка с кроватью — теперь единственный его дом? Он отказывается даже остановиться и поесть. Колики вновь донимают его, пронзают насквозь, еще хуже, чем обычно: виновных много — разъезженные дороги, скверная вода, мерзкие постоялые дворы.
К счастью, императрица позаботилась о компании для него: Афанасий Бала — славный и честный малый. Этот веселый парень получил указания присматривать за лохматым патриархом и старается вовсю. В течение путешествия он был невероятно участлив, убеждал нашего героя лечь в постель (а постель в карете была вполне приемлемой), а также склонял его к чтению, еде, болтовне и выпивке. Но сейчас дорога вымотала обоих, и Бала по большей части сидит, сердитый и задумчивый, рядом с Философом, иногда накидывает на него шубу, вытирает забрызганное грязью лицо или сует ему томик Горация. Разумеется, хоть сколько-нибудь продолжительное молчание — противоестественное для нашего героя состояние, он даже не пытается себя насиловать. В его мозгу с лихорадочной скоростью проносятся идеи, требующие немедленного высказывания. Проносятся столь же стремительно, как весенние воды, смывающие лед и несущие его по бурным рекам, мимо которых лежит их мокрый и скользкий путь — вдоль Ливонского побережья.
— Coupole Святого Петра в Риме… — начинает он.
— Coupole? — переспрашивает Бала. — Что это?
— Это то, что над собором. Понимаешь? Что над собором?
— Ангелы? Духи?
— Нет, coupole, tympan[67].
— Тимпан? Не понимаю, я из Греции.
— Грек? Вы соотечественник Платона?
— Платона?
— Из Греции, но откуда именно?
— Кто, Платон?
— Нет, вы.
— Афины, вы знаете Афины?
— Да, и очень хорошо.
— Вы были там?
— Нет. Я не был нигде, за исключением Санкт-Петербурга. А вы знаете, куда мы направляемся? В Гаагу.
— Гаага?
— Местечко в Голландии. Вы должны проводить меня дотуда.
— Голландия?
— Свободная республика, как города Древней Греции.
— Мы едем в Грецию?
— Мы не едем в Грецию. Мы едем в другую сторону.
— В Германию?
— Нет, не в Германию.
— Мы должны ехать в Германию.
— Тогда не в Берлин. Куда угодно, только не в Берлин.
— А куда?
— Поехали в вольный город Гамбург.
— А где Гамбург?
— Не важно. Скажите, чем вы интересуетесь?
— Всем. Политика. История. Правительство. Закон. Поэзия. Любовь. Особенно любовь.
— Хорошо, Бала. Просто сидите и читайте вашу книгу.
— Я не читать…
О, молодой Бала, конечно, хороший помощник, он приветлив и доброжелателен. Но где же, где же Lui?
На третий день он появляется в карете.
— Вы меня знаете, — говорит он, подпрыгивая на сиденье напротив, — я отъявленный плут, как говорят бургиньонцы. Как вам понравилась императрица?
— Впечатляет. Импульсивная и страстная женщина с очень острым разумом.
— В один прекрасный день подобные женщины объявят равенство полов. Я слышал, у нее выдающиеся способности. Надеюсь, вы их испытали на себе.
— Возможно. Но зачем мне рассказывать об этом вам?
— Я-то вам рассказываю обо всем? А как с Фальконе — поладили?
— Нет, не поладил. Я никогда более не буду говорить с ним. Я выдумал Фальконе.
— Его это, должно быть, здорово раздражает.
— Я превознес его труды до небес, я направил его к Екатерине. Все его концепции были моими.
— Только сам он иного мнения.
— Он заблуждается.
— Сыновей всегда сравнивают с отцами.
— А племянников с дядьями?
— Конечно. Разве вы не испытывали ненависти к отцу?
— Нет. Ну, разве чуть-чуть. Я был тогда молод и глуп. А он глуп и стар.
— И что же?
— Он не принял мой брак.
— Вот вы о чем. Старшее поколение никогда не понимает младшее…
— Нет, он был прав — с одной стороны. А с другой — прав был я.
— Неужели вам никогда не хотелось заключить его в тюрьму?
— Только когда он хотел заключить меня в монастырь.
— Вот так-то. Мертвецы всегда донимают и мучают живых. Тут уж ничего не попишешь. До свидания, мсье Философ. Мне пора в оперу.
Итак, они двигаются вперед, через Нарву и Ревель, из одной губернии в другую, огибая берега Балтики. Вот они у границы. Рига, место, где когда-то давным-давно он предлагал напечатать новую версию «Энциклопедии», французскую, свободную от цензуры. Он в двух шагах от Европы, лихорадка слегка отступила, хотя погода и не улучшилась. И верно, зима здесь ощущается сильнее, ветер кусает больнее, и они чуть было не попали в беду. Двина, обозначающая границу между империями, еще скована крепким льдом. Но тяжести английской кареты он не выдерживает и ломается под колесами, лошади барахтаются в реке, а поток смешанной со снегом воды врывается внутрь, где лежит наш герой. Томик Горация затягивает под лед. Спасает их молниеносная реакция незаменимого и храброго Бала. Стоя по пояс в воде, он сзывает на помощь мужиков с баграми. Он тянет, поднимает, командует опасной операцией — и он же вытаскивает Философа и выносит его на сушу.
Этому несчастью наш герой посвящает поэму, воспевающую спасение философов, причем вирши сами собой пришли ему в голову, когда холодная вода заливала карету: «Муза бессмертной славы, / Муза, мечтающая о лаврах, / Явись ко мне, и мы расскажем / О переправе через бурную Двину». Эти стихи Философ послал императрице. Но злосчастное ледовое происшествие — лишь начало. Английский шедевр каретного искусства определенно не создан для лютой балтийской зимы — и постепенно разваливается. На мосту Миттау карета приходит в полную негодность: она раскололась на мелкие части, сплющилась в бесформенную массу, безнадежно осела на сломанные колесные втулки и не поднимется вовеки. Философ выпал и вторично чуть не погиб, свалившись в реку. И снова его спас Бала. И снова Философ уцелел, хотя на сей раз пропала дорогущая карета. Наш герой посылает в Петербург письмо с извинениями: «Благодаря происшествию на мосту Миттау я оценил бесконечную доброту и преданность мсье Бала. Он обещал самолично рассказать Вашему Императорскому Величеству, как героически боролся я в тот ужасный момент за спасение этой удобнейшей из удобных карет, которую вы мне по своей милости предоставили…» Еще до Гамбурга, проезжая через Кёнигсберг, Данциг, Штеттин, чтобы избежать грозных бранденбургско-прусских юнкеров и домогательств со стороны Философа-Тирана, они ухитрились разбить три кареты.